— Вы ужасно неблагоразумны, Констанция. Что же вы хотите сказать мне столь важное и столь неотложное?
Поскольку Беллорже назвал меня по имени, я могла ответить ему тем же:
— Разве все люди, приходящие повидать вас, Паскаль, хотят сказать вам что-либо важное? По-моему, это скорее ваша обязанность, пастор, заставить их думать о важном.
Лицо Паскаля выразило удивление.
— Вы правы, — ответил он. — Однако смею думать, вы пришли сюда не для того, чтобы послушать священника.
— Смотря по тому, что он скажет. Есть разные очаги, но огонь был и есть один. Для меня, Паскаль, важен огонь. Я люблю, чтобы он был ярким и…
— И вы любите притчи! — пустил стрелу Паскаль. Очко в его пользу. Я одернула себя: «Попроще, девочка! Вычурные фразы — это годится для Катрин; а он и сам в них мастак! Недаром в песне поется:
Ни священника, ни депутата наставлять не приходится — они сами наставляют своих верующих и избирателей. Поговорим немного о погоде».
Ну что ж! Холодное время года предоставляло богатые возможности для болтовни. Накануне бюро погоды не ошиблось, предсказав, что выпадет снег. «Для половины верующих он явится предлогом не пойти в церковь», — ответил мне Паскаль. Мы приближались к главному предмету. И я подумала: «Что за жалкий служака тот, кто подходит к своей работе только со стороны второстепенных деталей». Однако, воспользовавшись таким поворотом разговора, я забросала Паскаля несущественными вопросами. «Собьем его с толку. А заодно пополним нашу картотеку». Из ответов постепенно выяснилось, что война очень ему помешала. Во время оккупации ему пришлось жить в Монпелье, где он в течение четырех лет изучал теологию на протестантском факультете, который закончил в 1946 году. Сначала он стажировался у пастора в Шаранте, а на следующий год был рукоположен в сан. По семейным обстоятельствам и личным мотивам он пожелал возвратиться в Париж, недавно был избран приходом Шаронн, священником которого теперь состоит, и национальный церковный совет соблаговолил этот выбор утвердить.
— А теперь вы женитесь, Паскаль?
Похоже, что этот вопрос поставил его в затруднительное положение. Он снял очки и, прежде чем ответить, протер стекла.
— Несомненно… В конце концов это естественный порядок вещей. Видите ли, Констанция, брак для нас — довольно трудный вопрос. Мы зарабатываем… нам назначают жалованье… несколько ниже прожиточного минимума. Нашим женам приходится трудиться, как служанкам, и в то же время занимать определенное положение в обществе. Нельзя сказать, чтобы желающих было очень много. Чаще всего это дочери священников…
Паскаль излагал эти простые истины ровным голосом, который не должен был бы меня раздражать и тем не менее вызывал во мне враждебное чувство. У меня сорвался с языка новый неделикатный вопрос:
— В конце концов, Паскаль, к чему же вы стремитесь?
Паскаль засмеялся снисходительным блеющим смешком.
— Мое будущее? Но, Констанция, у пастора его нет. В протестантской церкви нет епископов. Что мы есть, тем мы и останемся.
Ирония (ирония дружелюбная), которая только что приподнимала уголки его рта, уступила место беспокойству. Беллорже откинулся на спинку стула, поднял подбородок, вытянул губы.
— Вы хотели сказать…
Я ничего не хотела сказать — я воспользовалась удобным случаем. Я не шевелилась и ожидала продолжения фразы, как ждут весеннего дождя после первой упавшей капли.
— Вы хотели сказать, что мы не можем оставаться тем, что есть, и что надо…
Здесь были бы уместны все назидательные глаголы, но я ему не подсказываю ни одного. Благодарю покорно! С какой стати я буду ставить себя в смешное положение? Пусть рискует сам. Он не решался. Однако он не решался также и совершенно избежать прямого разговора и выдал мне похвальный лист.
— Боже мой, — глухо произнес он, — а я-то поначалу решил, что вы просто суетитесь без толку! Да, признаюсь в этом… и признаюсь, что и до сих пор опасаюсь, не творите ли вы добро ради времяпрепровождения. Что вами руководит? Какая выгода…
— А вы, Паскаль, разве вы извлекаете какую-то выгоду?..
Паскаль улыбнулся. На этот раз уверенный в себе, он поднял руку прямо вверх.
— А это? — твердо спросил он, указывая пальцем в потолок, в направлении того места, где пребывают избранные.
Рука бесшумно упала на письменный стол. И Паскаль, позволивший возобладать в себе священнику Беллорже, пустился в разглагольствования:
— Видите ли, за моей спиной двадцать веков веры, а за вашей каких-нибудь двадцать лет мужества. Чего я хочу — быть может, недостаточно сильно, — я хорошо знаю. Чего хотите вы — несомненно, гораздо сильнее меня, — вы не знаете.
Я растерялась. Что ответить на это, Констанция? Может быть, ты ткнешь пальцем в пол и скажешь: «А земля? А моя жизнь? В другую я не верю…» Может быть, ты добавишь, что за неимением лучшего сама живешь жизнью других… на худой конец, его жизнью… что согласна принять его вознесение на потолок как часть программы и охотно помогла бы ему вскарабкаться туда и сорвать приз… Ого! Ты увидишь, как он в ужасе подскочит и закричит, что благодати у него достаточно, что ты возрождаешь специально для него искушение на горе.[16] Если же ты, наоборот, смолчишь, он подумает, что ты признаешься в немощи, более серьезной, чём та, другая, и достойной его забот. Перед тобой окажется апостол, соблазненный возможностью, которую ты ему предоставила. Он будет играть свою роль, а ты — свою, которая заключается в том, чтобы всегда способствовать его движению вперед (допинг!). Нацелившись очками прямо на меня, поглаживая руками край письменного стрла, словно край кафедры, Паскаль продолжал:
— Не вы первая ищете пути к мирской святости. И ваше понимание этой святости немногим отличается от нашего. Именно спасая других, легче всего спасаешь себя. Но только вы трудитесь ради конечной цели, а мы — ради бесконечной.
— Почему же вы в таком случае ухитряетесь делать так мало?
Паскалю явно не понравилось, что его прервали. Тем не менее я хватаю свои подпорки и продолжаю, подчеркивая каждую фразу легкими ударами костыля по полу:
— Все вы, здоровые и уверенные в себе, как будто топчетесь на одном месте. Какую пользу приносят вам ваше здоровье и уверенность?
Несмотря на множественное число, Паскаль должен был почувствовать себя задетым. Подняв руку перед собой, как щит, он пробормотал классическое извинение:
— Слабость человеческая…
Его остановила моя улыбка — самая злая из всех, какими я располагаю.
— Да, конечно, — признал он, — нынешнее поколение относится недоверчиво к советам, не подкрепленным Примерами.
Ну вот, мы и у цели. Еще одно маленькое усилие. Немного того смирения, именуемого христианским, которое делает смущение эффектным. Нос Паскаля опустился согласно лучшим традициям жанра.
— Разумеется, — шепчет он, — я таким примером не являюсь.
И на том же дыхании.
— Именно это вы хотели сказать мне, не так ли? Я наклонила голову, внезапно почувствовав себя обеспокоенной и сконфуженной. У меня уже не было никакого желания насмехаться над Паскалем. А он не был ни подавлен, ни оскорблен, ни даже пристыжен. Тщетно пыталась я его понять: «Ему произнести mea culра[17] не труднее, чем почесаться. Это зуд благочестия». И тут же возражала себе: «Вот ты брюзжишь, брюзжишь! Но ты никогда не сумеешь держаться так легко и свободно, с такой елейной скромностью». Снова овладев собой, Беллорже непринужденно сказал: