Святой отец, друг мой, мне сдается, что вы не страдаете гипертрофией апостольского рвения. «Мы упустили…» Нет. Еще нет. Тем не менее спасибо за множественное число, которым вы благоволите сделать меня соучастницей ваших угрызений совести… Мое кресло на колесиках направляется к келье. Паскаль бросается мне помогать, подкатывает его к телефону. Он понял, что я хочу позвонить Сержу, в его контору на улице Рокетт. Но почему у него такой смущенный вид, когда он смотрит, как я набираю номер? Веки за стеклами очков мигают. Он отворачивается… Ага! Понятно! Он наблюдает за моим большим пальцем, который так медленно поворачивает диск, что на каждой цифре спрашиваешь себя, деберется ли он до упора?
— Алло! Попросите, пожалуйста, господина директора. Иногда привычное обращение звучит как фанфара, как веселое восклицание, близкое к «привет!». У меня это бывает чаще всего, когда я звоню Сержу. Сегодня оно — тусклое слово, не решающееся сойти с уст, застрявшее во рту, точно кролик в норе.
— Это ты, Серж?
— Это ты, Констанция?
Ничего не скажешь, хорошее начало. Дадим — без особой охоты — вторую трубку Паскалю, поскольку мы с ним действуем заодно. Тем самым я получаю маленькую передышку, чтобы сосредоточиться. Но, услышав свой новый титул — «директор», Нуйи, должно быть, уже все понял. Он опережает меня. Те же самые слова, которые Паскаль произносил так горестно, в его устах звучат победно:
— А-а, старушка! Видишь, последствия не заставили себя ждать! Получай своего капитана.
И там, в своем кабинете, в присутствии машинистки, чья машинка создает шумовой фон, он имеет наглость спеть первые такты припева:
— «Я капитан на борту…»
Последняя нота сопровождается хрипом. Откашливание страхует переход:
— Нет, кроме шуток, я спрашивал себя, как ты это примешь.
— Плохо!
В трубке молчание. Теперь слышен лишь стук пишущей машинки, каждые три секунды перебиваемый глухим ударом каретки об ограничитель. В этом я разбираюсь. Я соображаю: это не машинистка, а служащая, выписывающая счета. Раз, два, три, четыре, пять… По меньшей мере десять тысяч франков. Никаких сантимов… Собственно говоря, я подыскиваю слова. Что сказать? Нуйи скроен из такого же материала, что и я. Но, по-видимому, с изнанки у него другой цвет. Он принадлежит к другой расе. Между им и мной, как между черными и белыми, лежит целая Сахара. Отправим ему небольшой караван слов:
— Послушай, Серж…
— Я весь — внимание!
— Некрасиво, старик, некрасиво! Не результат. Средства…
Вот я уже и пошла разглагольствовать. Нет, честное слово, я не создана для того, чтобы быть судьей. Я совершенно не чувствую себя вправе продолжать вот так — в шапочке и мантии. И потом какая-то часть моего «я» не соглашается, она верит, что медведи и созданы быть медведями, а такие люди, как Нуйи, — такими людьми, как Нуйи. Я довольна лишь своим голосом — это единственное, что осталось у меня гибкого. Однако в самый ответственный момент он тоже подводит. Я нерешительно заикаюсь:
— Я… я ждала от тебя большего!
Снова молчание. Но теперь уже без шумового оформления. Служащая, выписывающая счета, пудрится, если только она не обломала о клавишу ноготь и не подпиливает его. Я рассматриваю свой ноготь — ноготь среднего пальца правой руки, который уже ни на что не похож.
— Послушай, Констанция…
— Я вся — внимание!
— Прежде всего ты слишком много занимаешься тем, что тебя не касается. Потом…
Мало-помалу Нуйи свирепеет:
— Большего, большего… Мадемуазель ждет большего! Разумеется, от приятелей. А в глубине души, скажу я тебе еще, ты на это плюешь! Ты ожидала не большего, мышка, а великого. А по мне, великое — это трепотня, и все… Алло! Не сердись, я говорю тебе то, что думаю… Алло! Что?
Ничего. Я ничего не отвечаю. Я плачу Нуйи той же монетой. Я пою:
— «Ступай, маленький юнга…»
И вот мы Опять в общей комнате. Говорит один Паскаль, и, поскольку в данный момент мой авторитет пошатнулся, он принимается меня оправдывать. Я узнаю, что нехорошо поставлять средства человеку, не имеющему цели; во всяком случае, такому человеку, для которого единственная цель — он сам или (несчастный Нуйи!) то, за что он себя принимает. Другой урок, извлекаемый из этого случая: надо стараться не ради людей, а и ради принципов; надо помогать всем вместе и никому в отдельности. Тогда меньше рискуешь обмануться.
Среди массы людей всегда найдутся такие, которые не подведут. И потом — знакомая песня — люди могут ошибаться, а принципы непогрешимы… Я зеваю. Я в ярости. Самое неприятное то, что я не очень-то знаю, на кого злюсь. Матильда, водившая Клода гулять, только что пришла, и малыш тут же устроился на низеньком стуле, предназначенном специально для него. Его подбородок уже не упирается в грудь, но глаза все такие же бесцветные, а ноги все такие же ватные. Колченогий карлик — вот что выйдет из него с годами, это ясно. Вот нам другой аспект проблемы, мой милый Паскаль! К чему давать цель тем, у кого нет средств?
— Ну и веселый вид у вас обоих! — говорит Матильда, направляясь к своему рабочему стулу и надевая на руку резиновый напульсник.
— У нас небольшие неприятности, — негромко отвечает Паскаль и, так как Матильда сразу бросает на мое лицо испытующий взгляд, благоразумно добавляет: — Нуйи обманул наше доверие.
Матильда поднимает левое плечо, усаживается на свое место и начинает стучать по клавишам со скоростью, которая кажется невероятной при ее пальцах-сардельках. Такое поведение не очень-то любезно. Однако, с ее стороны это проявление вежливости. Тем самым она как бы дает Паскалю понять: «Вы свой человек в доме, как и Люк. Я уже с вами не церемонюсь». Довольно падкая на респектабельность, Матильда питает слабость к столь респектабельному Паскалю. А я нет. Мой излюбленный подопечный — Серж. Да, знаю. Он… то, что он есть. Паскаль сто раз — и еще сто раз — прав, дурно отзываясь о нем. Но пусть он злится! Пусть кричит! Пусть не говорит своим тихим, степенным голосом такие слова:
— Я сожалею, что мне приходится так выразиться. Но иначе не скажешь: Серж негодяй.
Да, он негодяй. Он откровенный негодяй. Тем хуже! Я не хочу за это на него сердиться. Скорее я готова сердиться на тех, кто пытается вырыть пропасть между ним и мною. Да, я несправедлива. Вот уже десять лет я несправедлива к этому бедняге Люку, который, как это ни смешно, неравнодушен к моим останкам и хранит верность — слишком трогательную, слишком недвусмысленную. Вот уж десять лет я стесняю Матильду, этот ватный монумент самоотречения. Не моя вина, если тому, что тает во рту, я предпочитаю то, что трудно разгрызть! Возможно, что мы, Нуйи и я, не одной породы, но в отличие от вялых душ, от этих вегетарианцев, мы с ним всеядные. Паскаль толкует мое молчание превратно:
— Не надо так огорчаться. Вы согрешили только по неведению. В дальнейшем вы будете осмотрительней. И поймите же наконец…
На этот раз он уже не говорит «мы», отмежевываясь от меня. Но еще больше отделяет его от меня патока, которая начинает литься из его уст: «Поймите же наконец, чего вы хотите, откуда исходит сила, которая вас ведет». Конечно, подразумевается: «Она того же происхождения, что и наша! Там, где нет света, бог познается по отсветам его…» Схоластика! Вечный припев! Ты мне осточертел со своими проповедями. Тем не менее придется их терпеть, потому что они дают тебе возможность выступать в своей роли. Надо только хорошо наладить вентиляцию между правым и левым ухом, слушать не слыша, но все время делать вид, что тебя убедили, — такое бывает у прихожан на воскресной проповеди (они думают: «Он говорит неплохо… Между прочим, а выключила ли я, уходя из дому, газовый счетчик?»).
Итак, я слушаю и с беспокойством смотрю на Клода. Доктор Кралль хочет на будущей неделе делать ему операцию. Меня это не слишком радует… Смотрите-ка, Клод поднимает голову! Это уже достижение! Ведь поднять голову ему стоит таких трудов, и вот уже на эту головенку, лишенную изящества, с белобрысыми волосами, становится приятно смотреть — Клод улыбается. Он улыбается мне. Пусть это все, что он умеет делать, но зато это он делает хорошо. Улыбка украшает его лицо, заставляет блестеть тусклые глаза. Бедняжечка! Но что это со мной? Впервые в жизни я ударяюсь в сентиментальность. И что случилось с ним? Он встал со стула сам, не дожидаясь, чтобы его целый час упрашивали. Его желтая голова раскачивается, как у гусенка. Он делает три шага, шатается и валится ко мне в колени.