– Вылезай!
– Так зачем нас привезли?
К авто подошёл низенький человек в кожанке, с торчащими усиками и бородкой клинышком «под Троцкого».
– Вгагов тгудового нагода гастгеливать!
– Людей у них не хватает, понимаешь ли, – буркнул завхоз. Вот и нас даже задействовали…
Их построили шеренгой перед колышущимся рядом бледных измученных людей, в одном белом исподнем. Лица одних дышали ненавистью, вторых – выражали невыносимое страдание, но многие держались спокойно и с достоинством, неведомым Фомину. Иван старался на них не смотреть, отводил взгляд. Но, и справа и слева, на всём пространстве неровного пустыря – стояли такие же расстрельные команды, звучали залпы, падали в ров убитые, конвоиры подводили следующих.
– Быстгей, товагищи, ского стемнеет. А нам кговь из носу -упгавится надо! – суетился человек в кожанке.
– Во врагов трудового народа, беляков, буржуев, эксплуататоров, – цельсь!
Иван неловко вскинул винтовку. Перед ним стоял бледный юноша, почти ровесник, его тоненькие усики нелепо топорщились, но взгляд был направлен прямо на него, Ивана. Смотрел он смело, с вызовом.
– Пли!
Иван зажмурился и выстрелил.
***
Теперь юноша вновь смотрел на него с фотографии в парижской квартире. Сомнений не было – это был он. Иван Никифорович закрыл лицо руками.
– Да что с вами, Иван Никифорович! Присядьте, присядьте, сейчас Анна воды принесёт!
Ворох мыслей пронёсся в голове у Фомина. «Признаться? Тогда прощай ресторан, повар-кондитер, нарядные господа, Париж! Они не убьют, но точно за дверь выставят. И холодно так смолчат. Господа, господа. Сколько же в вас достоинства, как вы умирали тогда, на пустыре в Феодосии… А если соврать, что от водки голова закружилась, с голодухи? И что? Как потом он в глаза будет смотреть Сергею Петровичу? Как? Нет, уж лучше он сейчас скажет, а потом уйдёт, уедет на восток, сдастся нашим. В если в Сибирь его упекут – и поделом!»
– С…сергей, Сергей Петрович, не надо воды! Я должен вам сказать! Это я, я вашего брата того…
Сбивчивая покаянная речь вперемежку со слезами полилась из Ивана Никифоровича. Он по-прежнему сидел зажмурившись, лишь кончив говорить, робко, в наступившей внезапно тишине, открыл глаза.
– Всё что вы сказали, Иван Никифорович, очень печально. Но вы, вероятно, ошибаетесь. Брат мой был санитаром, в боевых частях не служил по здоровью, переболел тифом, и тогда, перед концом, был очень слаб. Вероятнее всего он погиб по естественным причинам. Ведь не могли же расстрелять больного человека, да ещё и в форме красного креста! Нет, нет, не возводите на себя напраслину. И Богу, Богу несите ваше покаяние. Завтра же в церковь! Я вас проведу! Он всех прощает, на кресте даже палачей своих простил. «Ибо не ведают, что творят». Вот и вы не ведали. Вас заставили. Очиститесь перед богом и живите дальше!
– А вы, вы разве прощаете?
– Я – православный человек. Прощаю, я вас прощаю! Это не вы, это не можете быть вы! Я же вижу, вы – добрый русский человек! Завтра – в десять жду вас у собора. Исповедаетесь. А потом поведу вас устраивать. И забудем об этом.
Иван всё ещё не верил своим ушам. Нет, не могло быть сомнений, что это был он. Он сделал. Но Сергей Петрович, как он всё повернул!
– Я пойду, пожалуй. Завтра буду в церкви. Мне теперь другой дороги нет.
– Вот и прекрасно!
***
Фомин шёл по парижским улицам. Весь хмель слетел из него, но и камень, тяжёлый камень, присутствие которого всегда напоминало о себе приступами нечаянной тоски, вдруг стал легче. Он явственно ощутил этот камень, слепленный из лжи, притворства, изворотливости, животного страха за свою шкуру, равнодушия к чужим страданиям, тупого оцепенения. "Как я могу жить с этим, Господи? Мочь ведь нет!" Желание распахнуться и исторгнуть из себя эту склизскую ношу всё возрастало в душе Ивана. "Завтра, завтра" – бормотал он про себя. "Завтра легше станет. Лишь бы Он простил".