— Слышал?
Я промолчал, хотя мог бы ответить: «А что я должен делать? Уши ватой заткнуть? По инструкции дежурному по заставе уши ватой затыкать не полагается».
— Про уравниловцев ничего не говорилось. Понял? А что я из вас настоящих солдат сделаю — никакой тайны в том нет. Это — моя обязанность. Вы прибыли сюда не за какой-то там романтикой. Слышал когда-нибудь: «воинская повинность»? Вдумайся в это: «п о в и н н о с т ь»! Призвали — служи, исполняй приказы, инструкции, наставления, исполняй четко, быстро, не раздумывая. А что это за солдат, который идет жаловаться, что его заставили трамбовать стойла в конюшне?
«Ну и злопамятный, — подумал я, — инцидент на учебном пункте до сих пор не дает ему покоя». Значит, я первый на очереди, из кого будут делать «настоящих солдат».
— Ну, понял что-нибудь?
— Так точно, понял!
Но на сей раз фраза «Так точно» потеряла свой электрический заряд. Аверчук снова стал проверять, насколько я прочно знаю обязанности дежурного по заставе, хотя вчера перед заступлением в наряд полчаса экзаменовал меня в канцелярии.
ПРОЩАЙ, АЛЕША!
— Ты когда вернешься с границы?
— К вечеру. А что, Алеша?
— Ничего. Просто так.
Нет, не просто так. Два часа дня, а ефрейтор валяется на койке. Движения вялые, полусонные. Таким я его еще ни разу не видел. Неужели и этого придавила тяжелая лапища Аверчука? Вчера Железняк сдавал отопление. Приезжий техник восхищался работой, приглашал к себе, обещал доложить командованию отряда, намекал на денежную премию. А старшина Аверчук ухмылялся: дескать, охота тебе, чудаку, возиться с этими трубами, да еще после демобилизации. Добро бы дело делал. Наплачешься с твоей системой. За водой следи, за температурой котла следи, в расширительный бачок на чердаке заглядывай. Своего техника-смотрителя надо иметь. Изобретатели! Встречался ему еще один такой на старой заставе. Пора, говорит, думать о малой механизации, чтобы воду, значит, подавать насосом, дрова резать электропилой, картошку чистить машиной. А что же тогда солдату делать? Железняк огрызнулся: «Я словно предвидел, что тебя пришлют на эту заставу, и дровяные печи оставил нетронутыми. Выбирай любую систему». — «Ну вот что, мастер-ломастер, завтра же уматывай отсюда! Гражданским не положено здесь болтаться...»
Вечером я не нашел Алешу на заставе. Повар сказал, что он не завтракал и не обедал. Но личные вещи были на месте. Какое-то неосознанное чутье привело меня на Висячую скалу. Железняк лежал навзничь на холодных камнях, подложив руки под голову. Он не обернулся на мои шаги, не ответил на приветствие. Неподвижные зрачки глаз, казалось, застыли. В них, как в опрокинутом небе, отражались пылающие звездочки.
Я понимал, что слова не могли его утешить, да и не знал таких слов. Лучше посидеть рядом и помолчать. А возможно, и впрямь он увидел что-то необыкновенное на темно-синем небе и не мог оторваться от него? Звезды были настолько яркими, выпуклыми, что хотелось потянуться за ними рукой. Раньше я не верил, что где-то небесные светила выглядят иначе. Какое имеет значение для них разница пусть даже в тысячи километров, когда они удалены от земли на тысячи световых лет? И тем не менее это так. Даже небо было чище, точно его вымыли. Я мысленно шагал по Млечному Пути, плотно сотканному из мириад сверкающих точек. Может быть, когда-нибудь человечество будет так же легко пересекать этот путь, как, скажем, сейчас режут облака наши реактивные лайнеры. Откроются новые планеты, на которых обитают какие-нибудь необыкновенные живые существа со своей культурой, со своими мечтами побывать на нашей Земле.
Мне показалось, что Железняк тяжело вздохнул. Я нагнулся к нему.
— Алеша, неужели тебя в самом деле мог так огорчить наш голова?
— Как ты сказал? — переспросил Железняк и улыбнулся через силу. — У нас на заводе был один токарь по прозвищу Голова. Работник — так себе, и Головой его прозвали не за мастерство. В месяц он находил тридцать шесть причин, чтобы выпить (по одной — в рабочий день и по две — в воскресенье). А как только хмель ударит в башку, так к жене с кулаками: «Голова я тебе аль не голова?!» Десять лет терпела женщина, а на одиннадцатый пришла в цех и все рассказала. И вот мы — это, значит, комсомольцы — внесли предложение: считать головой жену и ей вручать зарплату. И муж обращался к супруге уже по-другому: «Голова, дай трешку, сегодня же праздник».
А после небольшой паузы Алеша вдруг попросил:
— Коля, почитай свои стихи.
Я опешил. Откуда он знал о моей сокровенной тайне?
— Удивляешься?
— Да, — признался я.
— Закон природы. Сто процентов ребят и пятьдесят процентов девчат пишут стихи или по крайней мере переписывают из чужих альбомов.
Я обиделся. Это значит, что у всех мальчишек должна стоять перед глазами моя Люба, которой посвящались стихи?
И снова плывем в густом созвездии Млечного Пути. Звезды мерцают, перемигиваются. Им нет никакого дела до наших земных тревог.
— Я ведь тоже вхожу в эти сто процентов, — примирительно заговорил Железняк. — Только, мне из редакции газеты ответили, что стихи слабые, наивные и плохо рифмуются. И, кажется, посоветовали писать прозой. Я сам знаю, что не Пушкин. А вот послушай, как другие пишут:
Это был отрывок из моего стихотворения под названием «Лагерная ночь». Что за мистика!
— Правильно, — вымолвил с грустью Железняк.
— Что правильно? — не понял я.
— Правильно, что меня в прозу сдали. Вот это — настоящие стихи.
Железняк снова умолк. Потом, точно во сне, спросил:
— Коля, ты любишь лунные ночи?
— Да.
— Расскажи, какими они тебе кажутся?
— Трудно — все разные.
— Ну были, наверно, какие-то особенные, неповторимые? — настаивал Железняк.
— Были. Вернее, была. Ты только не смейся... Однажды мне показалось, что я влюбился в одну девчонку из соседнего села. Проходили мы с ней до двенадцати ночи. Какая это была ночь! Неторопливо поднимающаяся огромная багровая луна. Небо многокрасочное: розовое, светлое, темно-синее. Рядом, словно из детской сказки, белые деревья, махровые от инея. И тишина — густая, неправдоподобная. Вдруг — гулкие выстрелы лопающегося от мороза льда на реке. Как салют!..
— Удивительно! — Железняк приподнялся. — Примерно то же, что было со мной. В ту ночь я впервые взялся за дневник. И вот что у меня получилось: «Луна сияла, небо сияло, снег сиял, и я стоял сияющий». Понимаешь, из всего русского языка одно слово нашел: «сияет»...
— Какая беспомощность! — вновь заговорил Алеша. — Нет, природа несправедлива. Одному отвалит многопудовый талантище, а у другого последнее отберет. Знаешь, что мне почудилось перед твоим приходом сюда? Стоит на краю Висячей скалы Маяковский. Огромный. Руки назад, темная шевелюра разметана ветром, взгляд острый, пронизывающий. А по горам, как эхо пушечных выстрелов, гремит его баритон:
— Эк, шагнул: от меня — к Маяковскому. Вот ты прочитал в моем стихотворении: «Стынет ночь узорчато и клейко...» Можно так сказать?
— Можно, раз ты так увидел. Пишут же: звенящая тишина. А кто-нибудь слышал, как она звенит?..
Разговор не получается. Думаем каждый о своем. Меня не радуют перемены на заставе. И не только меня. Нервничает Иванов-второй, заскучал Ванюха Лягутин, еще угловатее, неуравновешеннее стал Стручков. Неужели и Железняка они пригнули к земле? В конце концов, он завтра же может хлопнуть дверью, заломить еще круче зеленую фуражку — и на поезд. Другое дело мы...