Выбрать главу

— Люблю этих птиц! — шептал возбужденный Янис, сидя в укрытии. — Была бы моя власть — запретил бы на всей земле стрелять в них. А у кого охотничий зуд — пусть бьет волков, медведей, ястребов, ворон, сорок. Да мало ли хищников на белом свете!

После обеда Янис собрал со столов хлебные крошки, взял две порции (свою и мою) гречневой каши, позаимствовал кое-что у товарищей, смел под лошадиными кормушками насоренный овес и отправился на свой «птичий продпункт». Кто-то из ребят пошутил- вдогонку:

— Янис, горчицу забыл, без нее не примут твое довольствие.

На сей раз незримым спутником этого благотворительного рейда оказался Аверчук. Он подкараулил Ратниека за раздачей хлебных злаков, накричал на него и повел на заставу. Напрасно Янис доказывал, что гибнет птица, что в Латвии даже органы власти в таких случаях приходят птицам на помощь. Старшина был неумолим. Впрочем, я, кажется, уже говорил, что у него было в характере печатать плохие снимки даже с хороших негативов...

За последнее время ленинская комната больше напоминала канцелярию. Вот и сегодня. Старшина Аверчук сидел за столом, а перед ним с неизменной улыбкой стоял Янис Ратниек. Остальные свободные от наряда примостились на задних стульях.

— Я и говорю, — пошел старшина на третий круг, — сколько видел глупостей на свете, а такое — впервой. По радио слышали? На Черноморском побережье заморозки. Может, и туда Ратниеку податься со своей гречневой кашей? А? Птицы, видите ли. Да птицам на то и крылья даны, чтобы пищу себе искать.

Я недоуменно смотрю на Аверчука: зачем все это? Пограничники любят животных и птиц. На соседней заставе «воспитываются» дикие кабанята, потерянные матерью, еще на одной — зайчата-беляки. На Дальнем Востоке пограничники приручают медвежат. Кому мешали наши фазаны и куропатки?

А старшина распалялся все больше. Он чувствовал настроение солдат, его злила улыбка Яниса. Ну а что делать человеку, если у него так чисто на душе? Если он не чувствует за собой никакой вины? Что делать, если он просто не может не улыбаться, хотя и знает, что получит за это взыскание. Интересно, правда? Одни получают наказание за грубость, за пререкания, за разговорчики в строю, а Янис — за улыбку.

Так и есть, знакомая концовка. Рядового Ратниека на две недели лишают увольнения из расположения заставы.

В ленинской комнате заскрипели, задвигались стулья. Иванов-второй наклонился ко мне:

— Сегодня урожай на погорельцев: сначала я, теперь Янис. За кем из членов бюро очередь?

— Наверно, за мной.

Я подошел к Ратниеку, положил руку на его могучее плечо и увел во двор заставы.

Было уже совсем темно. Какая-то громоздкая птица пролетела низко над нами, салютуя Янису своими тяжелыми крыльями...

СТРЕЛЬБА ПО СВОИМ

История с Топором неожиданно вызвала бурю. Об этой истории кроме меня знали только Иванов-второй и Янис. Секретарь в то утро сразу согласился со мной.

— Решение верное, Коля-Николай. Надо перекинуть если не мостик, то хотя бы лесенку от него к нам. Шарахнуть по кумполу, как сам Топор говорит, никогда не поздно. Подожди докладывать старшине. Я посоветуюсь с начальником заставы. Думаю, поймет нас, одобрит.

Но секретарь замешкался, старшина узнал о нашем разговоре раньше, чем начальник заставы. И вот мы втроем вытянулись перед Аверчуком.

— Они, видите ли, сами решают, кого наказать, кого помиловать, как будто нет ни начальника заставы, ни старшины.

Причем в его устах это прозвучало так: «Как будто нет ни старшины, ни начальника заставы!» Затем пошли такие уплотнения, от которых мне становилось холодно.

— Ну, идите дальше. Зачем, мол, нам нужен старшина, начальник заставы, комендант, начальник отряда? Голосните: когда и сколько высылать нарядов на границу, кого назначать старшими. Задерживать нарушителя тоже не спешите. Сначала поагитируйте, пристыдите. Что, мол, ты, дорогой, собираешься делать? Мы же можем тебя в тюрьму посадить. А у тебя небось жена, детишки?

Аверчук торжественно улыбнулся.

— Чувствую, о чем вы сейчас думаете: откуда старшина узнал о наших проделках? А я знаю не только, о чем вы говорите, а и что видите во сне. Семь лет сверхсрочной службы! Понятно?..

На этот раз знакомой концовки не последовало. Зато вечером Иванов-второй, Янис, Топор и я стояли перед начальником заставы. Аверчук постарался. Теперь наш проступок оценивался уже с коэффициентом усиления: «Круговая порука!» Майор был так рассержен, что не захотел даже выслушать нас.

Старшина тяжелым почерком внес в служебные карточки — мою и Потехина: «Трое суток ареста». Иванов-второй и Янис на месяц лишались увольнения из расположения заставы.

Когда остались вдвоем, секретарь буркнул:

— По своим стреляют! — Взмахнул было правой рукой и поморщился от боли. После падения в манеже рука не сгибалась.

Я ругал старшину про себя: «Бурбон! Мы же тебе, тебе хотели помочь, а ты на нас же и кидаешься. Чтобы я еще хоть раз сунулся в такие дела. Все! Хватит! Что мне, больше других надо? Никто здесь не нуждается в твоей инициативе, в твоих предложениях, советах, рядовой Иванов. Здесь думать запрещено. И вообще, все наши мечты лопнули, как детский шар».

Я не пошел на ужин. Бесцельно бродил из угла в угол. Остановился у пирамиды с оружием. Вспомнил, как капитан Смирнов вручал нам это оружие. Вспомнил письмо к нему, наше торжественное обещание хранить боевые традиции девятой пограничной заставы. И вот...

Вынул свой автомат. Протирал я его сегодня или нет?..

За спиной кто-то остановился. Наверное, Янис. Сейчас участливо посмотрит в глаза и скажет: «Крепись, парень, выдержка нужна не только при подъеме в горы».

Нет. Оказывается, Топор. Неужто тоже пришел выразить соболезнование? Или воздвигнуть еще один небоскреб, благо повод есть?

— Ты откуда родом? — некстати и как-то непривычно мягко спросил он.

— Из Ивановской области.

— А я из Владимирской. Из-под Суздаля. Почти земляки.

— Не почти, а чистокровные. Когда-то наше село было Суздальского уезда.

— Вот так раз! — Мне показалось, что на лицо Топора набежало некое подобие улыбки. — Почему не доложил тогда? Побоялся, что тебе попадет, как старшему?

— Пошел ты к черту! По себе судишь?

Странно, что Топор не бабахнул из своей тяжелой гаубицы. Он постоял, помолчал и ушел.

А через несколько дней снова подсел ко мне.

— Не обижайся. Я опять буду спрашивать. Зачем секретарю и Ратниеку рассказал? Чтобы меня на собрании проработать? Так?

— Нет, не так.

Я чувствовал, что Потехин не понимает меня. В самом деле, чего проще: пришел, доложил и спи спокойно. Машина раскрутится сама: разнос в канцелярии, взыскание, карикатура в газете, ярлык. Ярлык, правда, ему уже приклеили. Сначала называли за глаза, а теперь — в открытую. Кому придет в голову принимать удар на себя из-за какого-то Топора? Но все-таки он решил проверить.

— Пожалел, да?

— Нет. Жалеют слабых. Ты не слабый, ты двуликий. Не верю, чтобы человек мог родиться таким хамом. Понимаешь, не верю! Что-то в тебе чужое, наносное.

Потехин долго раскуривал сигарету. Поискал, куда бросить обгорелую спичку, сунул снова в коробок. И опять как-то некстати спросил:

— У тебя родители что делают?

— Мать в колхозе, а отец с сорок пятого в немецкой земле.

— Извини...

И я впервые увидел глаза Потехина: большие, карие, сейчас повлажневшие, словно только что умытые. И губы как губы — тонкие, бледноватые. Нижнюю он сейчас прикусил, как делают, когда хотят заглушить какую-то острую боль.

— Моего отца не брали в армию, мешала какая-то броня военного завода...

Потехин посмотрел на меня и, убедившись, что я слушаю, начал рассказ об отце. Броня была крепкая, мог всю войну пробыть в тылу. Но, когда пушки загремели под Сталинградом, не выдержал, разбронировался — и прямо со своим танком на фронт. Но провоевал недолго. Во втором же бою в башню угодила стальная болванка. Тяжело раненных и контуженных членов экипажа гитлеровцы взяли в плен.