Война для отца кончилась. Начались страдания. Сначала направили в Рур на металлургический завод. Тут были и русские, и поляки, и французы, и итальянцы. Но как эсэсовцы ни тасовали национальности, узники находили общий язык. На заводе появились брак, поломки, простои. Отца Потехина загнали в подземный концлагерь. На глубину четырехсот метров. Здесь шло строительство какого-то сверхсекретного объекта. Отсюда уже не переводили, а уносили вперед ногами.
Извлекли пленников из подземелья войска союзников, подлечили и направили в группы перемещенных лиц...
Земляк прикусил нижнюю губу до крови, но, видимо, не замечал этого. Казалось, что сейчас он уже и меня не видел...
Долго отец Потехина добирался до родной земли. Но и здесь не кончились страдания. Вызовы, допросы, следствия, Кому-то непременно хотелось сделать его предателем. Отец потратил годы, чтобы найти свидетелей, реабилитировать себя. Долго искал Кирилла из Свердловска, бывшего командира танка. И все-таки нашел. Правда, не его, а родных. Сам Кирилл числился без вести пропавшим. Затем стал разыскивать Михалыча из Владивостока, бывшего водителя танка. Михалыч свидетельствовал, что не они сдались в плен, а танк сам увез их полумертвых к немцам. А дальше? Дальше и он ничего не знал. Очнулся в каком-то лагере на территории Польши. Из лагеря удалось бежать к партизанам.
Потом началась переписка с французом Деффер, итальянцем Фабрини, поляком Урбановичем, друзьями по подземному концлагерю.
— Отца реабилитировали. А на третий день после этого известия он умер...
Потехин помолчал. Затем начал рассказывать о себе.
— В институт не приняли, хотя на вступительных экзаменах набрал двадцать очков из двадцати возможных. Не, знаю, вероятно, тут не было злого умысла. Но теперь мне во всем мерещилась чудовищная несправедливость. Не только отца, но и меня хотели унизить, в моей душе будто выжгли печать, которой клеймятся люди второго сорта. Казалось, что и товарищи изменили отношение ко мне. Внешне — нет. Но я старался прочесть отчужденность в их глазах, искал и не находил прежней дружеской теплоты в их голосах. Я не завидовал, что они стали студентами, но только еще острее чувствовал свою никчемность в этой жизни. А иногда думал: не уйти ли из нее вслед за отцом?..
Потехин расплакался. И было тяжело видеть этого нелюдимого грубого парня с залитым слезами лицом. Он отвернулся, долго всхлипывал. Но не уходил. Хотел что-то еще сказать, но не решался, боролся сам с собой. Вмешиваться в эту борьбу не было смысла: он должен выиграть ее сам.
— Одному тебе говорю об этом. И даю слово — такие мысли никогда не повторятся! Веришь?..
— Вот моя рука, Яша!
Я почувствовал, как ослабла его ладонь, ослаб он весь, услышав свое имя вместо клички...
Разговор с Потехиным только на время отвлек меня от собственной боли. Со вторника жду отправки на «губу». А сегодня суббота. И попутный транспорт был. Не мог же старшина забыть о таком деле. Не выдержал, пошел к майору Козлову.
— Не терпится побывать на гауптвахте? Не буду приводить в исполнение. Довольны?
— Вам виднее, — отчужденно проговорил я.
— Нам-то видно, а вот вы ничего не поняли. Сказано было не очень строго, и мне показалось, что начальник заставы хочет продолжить разговор. Но в канцелярию вошел Аверчук, и меня отпустили.
— Ты чего загрустил? — спросил Янис, застав меня за вычерчиванием невидимых узоров на стекле. — Знаешь, что вечером выступает отрядная самодеятельность?
— Слышал.
— В колхозном клубе. Для нас и сельской молодежи. Это так говорится, для сельской молодежи, а там и стар, и млад. Программа солидная...
Янис был рад возможности представить самодеятельность: в бюро он ведал культурно-массовой работой. Что-то он говорил еще, но я уже не слушал. «Никуда я не пойду, — казнил я себя. — Не до веселья! Попробуй всунь тебе балалайку в руки, когда на душе кошки скребут. Только еще больше расстроишься».
И после ужина я завалился на круглый, туго набитый матрац, чтобы побыть наедине со своими мыслями.
Перед самым отбоем подошел сосед по койке и положил на мою расслабленную думами физиономию записочку. Я хотел выругаться, но тут меня точно кто кольнул. Развернул, прочитал:
«Приятных сновидений!
Я влез в сапоги, как по тревоге, и ринулся к клубу. Вдали еще можно было рассмотреть мигающие красные огоньки стопсигналов автомашин. Это участники самодеятельности выезжали на шоссе.
СНОВА ДВА ПИСЬМА
В мой выходной от нарядов день я получил опять два письма. Можно читать и перечитывать хоть тысячу раз. Затаив дыхание, распечатываю конверт.
«...........!
Хоть бы написал, что тебе приснилось в тот вечер. Спасибо Стручкову, или Стручку, как вы его звали в Володятине. Это он сообщил, что ты «мнешь ухо». Представь, узнал, пригласил танцевать и весь вечер крутился около меня. Вот так. Не пошла сама искать — и не встретились.
Когда я прочитал письмо, мне пришла одна-единственная мысль: «Ну зачем же бить лежачего?» А потом стал ругать себя: «Идиот! Осел! Тупица!..»
— Иванов, что с тобой?!
Надо мной стоял старшина Аверчук. Я поднялся.
— Ничего особенного.
— Людей перестал замечать. — Под людьми надо было, конечно, иметь в виду «начальство». — Третий раз мимо прохожу. О легкой жизни мечтаешь?
— Нет.
— О чем же?
— Обо всем, кроме легкой жизни.
— О девках, значит?
— Возможно, и о них, — выпалил я, уже не соображая, что говорю.
— У тебя что, выходной сегодня?
— Так точно!
— Оно и видно — чепуху мелешь. И кто это придумал давать пограничнику выходные дни среди недели? Пойдем на склад, поможешь с имуществом разобраться.
Я был рад любому заданию, лишь бы не оставаться наедине с самим собой...
Пограничники заставы вещевой склад старались обходить. Сюда Аверчук частенько вызывал на «индивидуальные беседы». Но я был здесь впервые и сейчас не без любопытства рассматривал владения старшины. Кругом царил идеальный порядок. Одна стена была занята стеллажами, разбитыми на отдельные секции. Здесь высились стопки хорошо отстиранного солдатского белья. Около другой стены аккуратно — воротник к воротнику — развешены шинели, ватники, плащи. Заботливо сложено не только новое обмундирование, но и подменное, видимо выслужившее все свои законные сроки. Вверху, под самым потолком, висели полушубки, валенки и еще что-то завернутое в бумагу. На нижних полках, как на витрине, стояла кожаная обувь. Все стеллажи полузадернуты чистыми, отглаженными простынями.
Рабочий стол накрыт листом цветной бумаги и придавлен толстым стеклом. На столе лежал журнал, видимо, для учета вещевого имущества, и тоже обернутый цветной бумагой. Одним словом, я не знал, что можно бы изменить или добавить к царившему здесь порядку. Но старшина нашел.
— Надо все белье разложить по ростовкам и закрепить персонально за каждым. Разве это порядок, когда в баню навалом выдаем — кому что подойдет. Ить одно дело Ратниек, другое — Гали. У одного кальсоны до колен, точно трусики, у другого — пояс до подмышек, хоть ты его бабьими ленточками на плечах закрепляй. Для Ратниека я специальную ростовку в отряде выхлопотал, безномерную.
Я отыскивал на поясках кальсон и на подолах рубах грубоватые, разошедшиеся от стирки черные интендантские клейма с указанием ростовок и раскладывал белье по квадратным секциям стеллажей. А старшина химическим карандашом надписывал бирки:
«1-й рост — Галинин», «3-й рост — Иванов, Иванов-второй, Лягутин», «4-й рост — Потехин».
Он уже на память знал ростовку каждого солдата. Только над фамилией Стручкова задумался. Наконец вписал самый большой размер, а вслух сказал:
— Черт с ним, пусть ходит, как Тарас Бульба.
Вскоре все секции были заполнены и расписаны, как в образцовом промтоварном магазине. Мне стало грустно. Что бы Аверчуку заинтересоваться и самим человеком, а не только его ростовкой?