Выбрать главу

— Да не на границе я, тетя Маша, а в канцелярии. От сидячей жизни у меня аппендицит. Правду говорю. Если хочешь, нарочно проверь: кто с геморроем да с аппендицитом — обязательно из канцелярии.

— Ладно уж, поговорю завтра, измором взял, мучитель.

В полдень старшина Мраморный пришел в палату сияющий, но долго не мог решиться объявить мне о пойманной жар-птице. Я поспешил выручить его.

— Выписывают?

— Ага! Скучать не будешь: сразу двоих подселят. Тетя Маша обещала.

— Спасибо!

Он подошел ближе.

— Хочешь, я устрою тебе перевод на другую заставу?

— Нет, не хочу. Буду служить на своей, на девятой! Старшину, по-видимому, мой ответ не огорчил, а, наоборот, даже обрадовал, и он ушел оформляться.

А через полчаса явился в палату уже в военной форме и в белом халате, как посетитель.

— Ну давай прощаться. Черт, сколько Ивановых в отряде, а все закрутилось вокруг одного тебя. Мне нравится, что ты нос не повесил. Не держи по ветру, не задирай, но и не вешай. Все образуется. Нет тут твоей вины. Не знаю, найдут ли заслуги, а вины нет. И я не уйду из канцелярии, пока не разберусь с твоим делом. Чего улыбаешься? Тоже, мол, генерал нашелся. Старшина сверхсрочной службы, коммунист — это, брат, тоже много! Ну телефон ты мой знаешь, канцелярию найдешь. Обязательно зайди, мимо нас все равно не проедешь. А сейчас побежал, автомашина внизу ждет. Не персональная, конечно, самосвал. Давай лапу!

МАМА

Я все делал механически: ходил в столовую, на лечебную гимнастику, принимал предписанные сеансы физиотерапии, глотал витаминозные шарики, совал два раза в день термометр под мышку. Иногда смотрел кинокартины, виденные еще дома, слушал лекции, как уберечь себя от гриппа. Меня угнетали бесконечные обещания: скоро, скоро, скоро. Должно быть, всем наскучил, на всех наводил тоску.

Но сегодня что-то изменилось в окружавшем меня небольшом мирке. Тетя Маша широко, празднично улыбнулась:

— Как сердчишко-то, небось трепыхается?

С чего бы это моему сердчишку пускаться в пляс? Сестра милосердия от физкультуры намекала на какие-то смотрины и призывала заниматься усерднее. Иван Прохорович делал вроде бы то же, что и всегда, — выслушивал, выстукивал, прощупывал позвонки, но сейчас у него все получалось лихо, весело.

— Ну, наше дело сделано. Теперь твоими помощниками будут солнце, воздух, вода...

— И нож, — подсказал я.

— Нет. И лечебная физкультура. А кто ножом пугает?

— Один способный к хирургии больной.

— Вот провокатор, — незлобиво проворчал доктор, — наверно, самому что-нибудь вырезали?

— Аппендикс.

— Зря, надо было оставить на память. Так что будем делать?

— Известно что, выписываться.

— А как насчет лечебной физкультуры?

— На заставе буду делать.

— Да ты, оказывается, шутник. На заставе здоровые позвоночники ломают.

— Значит, у меня был позвоночник сломан?

— К счастью, нет, отделался контузионным синдромом. Но в следующий раз с этой штуковиной — щелкнул он по моей голой спине — шутить не советую. В Крым, в Ливадию хочешь? В пограничный дом отдыха? Что задумался?

— Иван Прохорович, нельзя ли вместо Ливадии домой? Хоть на недельку!

— Кто дома ждет?

— Мама у меня... Письма такие слезливые пишет.

— А если ее сюда пригласить?

— Далековато.

— Пять часов лету.

— Вы все шутите...

— Почему? Тетя Маша! — позвал он няню. — Как вы думаете, мамаша Иванова могла бы прилететь сюда?

— А она уже прилетела, Иван Прохорович. Входите, входите, — позвала она кого-то из коридора.

В палату робко заглянула мама.

— Ну вы тут обсудите, что и как, а потом вернемся к нашему разговору, — заторопился доктор.

— Колюша! — повисла у меня на руках мама.

Мы обнялись и долго сидели молча. Она гладила мои волосы, отросшие в госпитале, а я вытирал ей слезы.

— Что болит-то, Колюша? — придя в себя, начала расспрашивать мама.

— Ничего не болит.

— Зачем же тогда в больнице держат?

— Теперь уже не держат.

— А не врешь? Уж больно все врут здесь.

— Кто, например?

— Ну хоть бы ваш доктор. «Придется, — говорит, — мамаша, немножко подождать, на физкультуру ушел». Я только тут и пришла в себя. Думаю, раз на физкультуре, значит, живой. А ты, оказывается, вон где, в больничной палате. Но только все равно спасибо ему. Я бы, наверно, умерла, если как по-другому сказал.

— А ведь он прав, мама. Мы на самом деле по утрам занимаемся физкультурой. Лечебной, — добавил я.

— Стареть я стала, Колюша. До больницы еще кое-как держалась, а здесь, как увидела одного на носилках, так ноги и подкосились. Даже смотреть в ту сторону не стала, боялась тебя увидеть... Какой хороший доктор-то у вас.

— Очень.

— А вот тебя бы надо высечь отцовским ремнем.

— Правильно, мама.

— И так редко писал, а тут нет и нет, нет и нет. Пишу одно, другое, третье, потом уж телеграммы стала давать. Спасибо, какой-то твой товарищ Ратниек ответил. Хороший, видно, человек. Осторожненько так написал, да ведь для меня это еще хуже, чем в открытую. Начитались мы осторожных писем за войну...

Я боялся, что мама, уйдя в воспоминания, совсем расстроится, и перевел разговор на другое.

— Как же ты сюда добралась?

— Ой, и не спрашивай, самолетом! Страху-то натерпелась.

— А каким самолетом?

— Откуда мне знать? Видела только, что большущий.

— Ну на сколько человек, примерно?

— И детей считать? Там еще дети были, совсем крошки. И корзиночки для них подвешены, вроде люлек. Да что тебе этот самолет дался? А про себя ничего не говоришь. Неужто снегом так ушибить можно?

— Можно, мама. Горы здесь.

— Видела уж, с самолета далеко видно. Значит, вы в тех горах и стережете границу?

— Да.

— А нельзя попросить, чтобы тебя на ровное перевели? Непривычны мы к таким горищам.

— Подружился я с ними, мама. Даже по ночам снятся. Вспомню о них и сразу чувствую, что во мне силы прибавляются. Не веришь? Хочешь, покажу, какие мы упражнения проделываем на физкультуре?

— Сиди уж, — сквозь слезы улыбнулась мама и даже легонько шлепнула ладошкой, — силач какой нашелся. А ну как опять снегом засыплет?

— Через неделю растает. Здесь он долго не залеживается.

— Говори уж, не залеживается. Сам писал; внизу жара, а вверху белым-бело.

От госпиталя мама перешла к границе. Ее интересовало все: рано ли встаем и ложимся, вовремя ли кушаем, много ли шпионов вокруг. Она согласно кивала, когда я рассказывал про хорошую пищу, жаркую баню, добротную одежду, и настороженно отодвигалась, если речь заходила о границе. Я читал по ее глазам: понимаю, сынок, нельзя тебе все говорить. Ну а матери-то? Ведь мать-то должна знать, как вы в темные ночи да среди высоченных гор эту самую охрану несете? Только пришел и уже под снег угодил, а что ж дальше-то будет? Не зря, видно, такую большущую больницу отгрохали.

Чувствовал я и другое. В моих движениях, словах и, возможно, даже в мыслях она открывала что-то новое, незнакомое, чужое и все чаще и чаще смахивала непрошеные слезы с глаз. Это беспокоило ее, должно быть, больше, чем все придуманные ею опасности на границе.

— Соскучился по дому-то, сынок?

— Соскучился.

— Правду говоришь? Можно мне из этого больничного графина испить?..

Трудно было маме переключиться на володятинские новости, но и не рассказать нельзя. Лучше бы начать с хороших вестей. Но как-то уж так складывается, что наперед идут тревоги и неурядицы.

— Председателя, Петра Петровича, не забыл?..

Когда я думал о председателе, мне почему-то сначала приходил на память его голос. Не голос, а иерихонская труба, говорили колхозники. Как бы ни расходились страсти, Петр Петрович поднимется, еще ничего не скажет, а только прокашляется, и все затихнут. Кто бывал на колхозных собраниях, тот хорошо знает, каким надо обладать талантом, чтобы восстановить тишину, создать рабочую обстановку.