Выбрать главу

Рядом со мной, скрипнув тормозами, остановился грузовик.

— Подвезти, служивый? Лезь в кабину. Ба, знакомый. — За рулем сидит толстяк Иванов-третий, с которым мы расстались на учебном пункте. Он удивленно рассматривает меня. — Откуда ты взялся в таких доспехах?

— Из госпиталя. в

— Неужели пешком?

— Нет. Высадили на окраине. Дальше было не по пути, — выкручиваюсь я.

— Поехали! — требовательно крикнул кто-то из кузова. Машина плавно двинулась с места.

Через минуту шофер снова заговорил:

— Здорово ты прославился! На весь отряд. Да что там отряд! Вероятно, и до Москвы дошло. Признаться, даже поднадоело слушать о тебе. В беседах, на занятиях, в лекциях, как зайдет вопрос о дисциплине, непременно тебя вспомнят. Вот, наверно, икалось сердешному? Мне тоже не повезло, — пожаловался однофамилец. — Определили в хозвзвод, благо баранку крутить умею. А хотелось на границу, в дозор. Теперь какой я пограничник? Только и славы что зеленая фуражка. Приеду домой и рассказать нечего.

Обогнали Любу. Она заметила меня, улыбнулась одними глазами. И я уже не слышал, о чем говорил Иванов-третий. «Евдокия Константиновна, Евдокия Константиновна», — твердил я про себя имя и отчество Любиной мамы и боялся, не повторилась бы та же картина, что с рапортом Любиному папе. Какое трудное сочетание: «Евдокия Константиновна». Хоть по слогам произноси. И потом, как я ввалюсь на квартиру в этой робе? Ну полушубок и рукавицы можно оставить, но валенки, валенки!

Первым делом разыскал Мраморного. Он был уже на квартире.

— Товарищ старшина!.. — И показал ему на свою обувь.

Тот без слов понял мое состояние и через минуту принес еще не разношенные хромовые сапоги.

— Подойдут?

— Нет. Если бы кирзовые.

— Бери. Потом перешлешь с заставы.

— Мне только на один вечер.

— Тем более, — понимающе улыбнулся Мраморный. — Померь и фуражку... Я тут в штабе кое-что уже предпринял. А, некогда... Ну, беги, беги.

Около дома меня перехватила Люба. Она была возбуждена.

— Коля, о чем бы с тобой ни говорили, о чем бы тебя ни спрашивали — помни: я хочу остаться здесь до конца учебного года. — И уже шепотом. — Я хочу быть ближе к тебе!..

Стучу в дверь, несмотря на то что идем вместе.

— Вот, мама, Коля, — торопливо представляет меня Люба.

— Догадываюсь. — Она смотрит на меня в упор, а я отвожу глаза. Но успеваю заметить: Люба очень похожа на мать. Те же большие голубые глаза, светлые волосы, и только нездоровая полнота матери мешает их сходству. Спохватываюсь, что надо все-таки поздороваться.

— Здравствуйте, Евдокия Константиновна!

— Здравствуй! Садись. Да там не на что. Вот сюда, к столу. — Хозяйка разлила чай. На столе три прибора. Неужели это для моей персоны? — Ну, как говорят, хлеб-соль на столе, руки свои. Вот масло, сыр, колбаса. Чай, может, покрепче сделать? Пограничники любят крепкий. Наверно, от него у меня и сердце заболело.

Пока я неуклюже делаю себе бутерброд, громко звеню чайной ложечкой, обжигаю губы, Евдокия Константиновна изучает меня. Что-то в ее взгляде кажется мне знакомым. Вспомнил. Моя мама точно так же рассматривала Любу в Володятине. Какой уж тут чай...

— Если у вас нет секретов, расскажи, что вы делали трое суток в лесу, — резковато спросила меня Любина мама.

Чувствую, как вспыхнули мои щеки. Дикая привычка — краснеть по любому поводу! Как я страдаю от нее. Да если бы дело только во мне. Евдокия Константиновна сразу насторожилась.

— Не трое, а двое с половиной. А в лесу и того меньше, — старается выручить меня Люба или дать побольше времени на размышления.

— Помолчи, не тебя спрашиваю, — недовольно проговорила Евдокия Константиновна.

Я стал рассказывать, как мы вышли на опушку леса, как шагали по извилистым берегам лесного ручейка, под темными сводами еловых крон, как любовались березовой рощей, как на обратном пути встретились с одинокой старушкой. Мой рассказ, кажется, заинтересовал мать Любы. Она слушала внимательно. Потом, словно спохватившись, начала допытываться: «А что ели?», «Где располагались на ночлег?», «Знали ли дома о вашей вылазке?», «Что говорили про вас на селе?»

Отвечал я, видно, не очень убедительно. А потом и совсем замолчал. Евдокия Константиновна все больше хмурилась, по ее лицу пошли розовые пятна. Нервничала и Люба. Она без конца теребила косы, будто они были в чем-то виноваты. «Надо найти какие-то очень верные слова, чтобы рассеять эту беспричинную тревогу», — думал я. И не находил.

— Евдокия Константиновна, — снова начал я по возможности спокойнее, — поверьте мне: Люба взрослая, самостоятельная и очень, очень умная. Честное слово!

— Дети, какие дети! — слабым от волнения голосом проговорила Евдокия Константиновна и поднялась из-за стола. — Знаешь ли ты, что эта умная, самостоятельная получила тройку по русскому, лишилась золотой медали?

— Мама, ты так говоришь, словно эта медаль была у меня в кармане.

— Могла быть. Девять лет круглая отличница. — Она опять обратилась ко мне. — Знаешь ли ты, что твоя умница последнее время совсем перестала заниматься? Теперь не хочет ехать. Потом бросит школу...

— Вы несправедливы к Любе, — снова встал я на защиту девушки. — Ее надо понять: выпускной класс...

— Какой выпускной? — перебила меня Евдокия Константиновна. — Здесь же не десять, а одиннадцать классов. Эти месяцы ей непременно надо быть там, в новой школе. Ознакомиться с программой выпускного класса. Может быть, придется заниматься дополнительно... А по иностранному обязательно...

Она устало опустилась на стул. И вдруг долго сдерживаемые слезы залили ее лицо. Люба бросилась к матери.

— Мама, мама, мамочка! Ну я же в самом деле взрослая. И больше всего на свете люблю тебя! Родная моя, не расстраивайся. Я буду заниматься здесь изо всех сил. А программу ты пришлешь.

— Хорошо. Я тоже остаюсь. Вопреки запретам врачей, вопреки здравому смыслу. Когда-нибудь поймешь, как ты жестока!

Евдокия Константиновна тяжело поднялась и вышла из комнаты. Я подошел к Любе, взял ее за руку.

— Люба, тебе надо ехать!

Она молчала.

— Мне очень тяжело это говорить, но мама права.

Она молчала.

— Люба!

Она подняла голову.

— Ты порвал мои госпитальные письма?

— Да.

— Я так и чувствовала. В них же крик моей души. Неужели тебе не хотелось узнать, о чем кричит моя душа? — Люба отняла руку. — Какой ты правильный, Коля. Можно с ума сойти от твоей правильности... Уходи!

НА ЗАСТАВЕ

Наутро снова попадаю в кабину Иванова-третьего. Он продолжает жаловаться на свою судьбу, сочувствовать мне. Но уж лучше бы помолчал. Настроение и так ужасное. Стараюсь понять Любу, свое поведение. Мысленно ставлю на место Евдокии Константиновны свою маму и решаю, что поступил правильно. Но где-то внутри точит и точит червь сомнения. Ведь моя мама тоже умоляла приехать на побывку. Не поехал. Нет, здесь совсем другое. При таких обстоятельствах отъезд в отпуск равносилен трусости, предательству по отношению к сержанту Березовскому, к секретарю, к товарищам.

— Слушай, а что бы тебе попроситься на другую заставу? — советует однофамилец. — Заклюют ведь.

— Не страшно, — беспечно отвечаю я.

Иванова-третьего, может быть, и введу в заблуждение, а себя нет. Стараюсь представить, как все произойдет. Боевой расчет заставы. Две шеренги пограничников застыли в строгом молчании. Майор Козлов зачитывает приказ. Потом разбор моего персонального дела на бюро, обсуждение на комсомольском собрании...

Как это ни странно, сейчас я боялся встречи не с начальником заставы, не со старшиной, а с товарищами. Янис, Ванюха, даже Петька, возможно, поймут меня. А что скажет Березовский? Что скажет Потехин? Открылся, мол, доверился, думал, настоящий человек, а он... Суд товарищей страшнее любого трибунала. Его решение не отменишь, не пересмотришь в кассационном порядке. Оно окончательное и обжалованию не подлежит...