— Так... — Подполковник задумался, механически сунул мундштук трубки в другой угол рта. — Сегодня у нас суббота? Есть предложение: вечерком посмотреть художественную самодеятельность заставы. Как?
Майор Козлов замялся:
— С самодеятельностью у нас плоховато, товарищ подполковник.
— Что случилось? Девятая застава всегда задавала тон в отряде!
— Люди новые, пока притрутся, проявят способности...
— Кое-что могли бы показать, — проговорил Иванов-второй. Начальник заставы вспыхнул, но сдержался или не нашелся, что сказать.
— Скромничаете, Кузьма Павлович, — вывел майора из затруднения начальник политотдела. — Дадим команду?
— Дадим, — неохотно согласился Козлов.
В коридоре Иванов-второй взял меня под руку.
— Тоже не веришь в нашу самодеятельность?
— Нет, — признался я.
— Это и есть тот сюрприз, на который намекал тебе.
— И для начальника заставы сюрприз?
— Нет, тут другое. Он два раза был на репетициях и уходил расстроенный. Стесняются его ребята.
— Сегодня еще больше начальства.
— Будь что будет! — Секретарь побежал куда-то, потом вернулся. — Еще один сюрприз: Топор на сцене! У парня такой баритонище прорезался — хоть сейчас в оперу.
Мне не верилось. Неужели в такое бурное время Иванов-второй думал о самодеятельности?
В этот день все казались возбужденными. Одни ждали концерта, другие готовились к нему, третьи мешали.
Аверчук сбился с ног. Он не понимал таких слов, как пожелание, просьба, совет. Во всем должна быть ясность. Захотело начальство познакомиться с людьми — построение, смотр, опрос претензий; заинтересовалось самодеятельностью — выставляй команду танцоров, певцов, музыкантов. Кто должен отвечать за эти команды? Старшина, конечно, хозяин заставы. И сейчас он заискивающе просил Иванова-второго:
— Скажи ты Сидорову, пусть сыграет что-нибудь повеселее — «цыганочку», «казачка», там, что ли. Сгорим!
— Скажу, — успокаивал секретарь, раздвигая двери между столовой и ленинской комнатой.
Аверчук приказал в первый ряд для начальства поставить лучшие стулья, лично проверил, чтобы не скрипели. Нашлась даже ковровая дорожка для избранных.
В ленинской комнате было людно, весело. Все соскучились по самодеятельности.
Подполковник Грибунин и майор Козлов сели в последнем ряду на скрипучей скамейке вместе с солдатами. Я оказался рядом с начальником политотдела.
На невысоких подмостках, обозначавших сцену, появился Стручков.
— Уважаемые зрители! Должен сразу оговориться: лауреатов среди нас нет. Заслуженных — тоже. Вы спросите, кто есть? Пойду посмотрю. — Он скрылся за кулисы, и через несколько секунд вышел в широкой блузе и смятой на клоунский манер огненно-рыжей шляпе.
Петька выдвинул на середину классную доску с приколотыми на ней большими листами чистой бумаги.
— Немножко воображения, и вам покажется, что на сцене талантливый художник. Он по памяти будет делать зарисовки наших общих знакомых.
На листе появился маленький человечек в расстегнутом полушубке и сбитой набок шапке. Лыжи разъехались в разные стороны. На сгорбленной спине — огромная снежная глыба. Внизу надпись: «Я не я, и глыба не моя!»
Петька галантно раскланялся, ожидая аплодисментов. Но их не было. Наступила тяжелая пауза. «Если кого и раздавит эта глыба, так прежде всего самого Петьку», — подумал я. Вдруг раздался восторженный крик Аверчука-младшего.
— Гали, Гали, Гали! — звонко захлопал он в ладошки. — Гали!
Зрители будто только и ждали этого сигнала. Даже подполковник Грибунин аплодировал. Неподвижно сидели лишь начальник заставы, старшина, я и сам Гали.
Теперь Стручков делал свои наброски смелее, размашистее. Вот он стройному атлету вместо головы насадил футбольный мяч. И пожалуй, азартнее всех хлопал тот, кому посвящался этот рисунок, — Березовский. Мне показалось, что на бумагу заранее наносились мелкие штрихи. Впрочем, это тоже надо уметь. У земляка, несомненно, прорезался талант.
Последний лист был вдвое длиннее остальных. На нем выросла нескладная фигура солдата со сплюснутой головой, коротким туловищем, длинными ногами, в сапогах с широкими, как колокол, голенищами. Петька еще не закончил, а многие уже узнали в набросках самого художника. Смех, аплодисменты не дали Стручкову дорисовать свой автопортрет. Петька царственно склонил голову.
— Благодарю вас. Мне очень приятно. — И в один прием сорвал с себя шляпу и блузу. — Следующий номер музыкальный. Выступает известный баянист-виртуоз... Да, да, его вся застава знает, весь отряд знает, весь округ знает... — Стручков отвернул полог одеяла. — Слушай, баянист, как твоя фамилия? Спасибо. Выступает рядовой Сидоров. Исполняется концерт ля-минор для баяна без оркестра в трех частях. Первая часть — аллегро, вторая — аллегретто, третья — винегретто. Одним словом, попурри из русских народных песен. Прошу, маэстро!
Костя вышел на сцену строгим, сосредоточенным, точно собирался делать доклад. Неторопливо, деловито устроился на табуретке, поправил заплечные ремни, положил голову на баян и сразу забыл о присутствующих. Он избрал не привычное протяжное начало, а будто дал пулеметную очередь сразу из всех пятидесяти двух клавишей. Пальцы правой руки то и дело летали снизу вверх и сверху вниз. Заискрилась, засверкала разноцветным бисером знакомая песенка «Светит месяц». Слушатели невольно в такт музыке стали притопывать ногами. Казалось, что они вот-вот пустятся в пляс. Но тут баян замер, а затем чуть слышно стал оплакивать одинокую березоньку, что во поле стояла. И я вдруг загрустил, начал вспоминать, когда в последний раз видел эту кудрявую березоньку, слушал шелест ее пугливых листьев, пил ароматный весенний сок, свертывавшийся крупными каплями на снежной коре...
Косте аплодировали дружно и долго, кричали «бис», но он появился уже в сопровождении Ратниека. Янис улыбался, но не так, как всегда, а робко, словно извиняясь за то, что взялся не за свое дело. Исполнял он национальные песни на родном языке, а на «бис» — лирическую песенку о далекой заставе. Пограничники хорошо знают эту песню, но незнакомый язык придал ей какое-то особое очарование. Нет, Янис, быть тебе до конца службы организатором самодеятельности на заставе.
Но вот уже снова появился конферансье. Он крутил в руках куриное яйцо и вызывал желающих убедиться, что оно настоящее. Кто-то, видимо, в насмешку крикнул:
— Гали желает убедиться.
Стручков чуть не силой втащил Архипа на сцену.
— Итак, у меня в руках обыкновенное куриное яйцо. Рядовой Гали, подтвердите! — Тот что-то буркнул неразборчиво. — Кладу его в правый карман брюк. Все видели? А теперь бей, — попросил он Гали. Тот переминался с ноги на ногу, не решаясь на такой рискованный эксперимент.
— Бей, бей! — подбадривали его зрители.
И Гали вдруг с такой силой ударил по Петькиному карману, точно ему надо было раздробить чугунное ядро. Все ахнули. А Стручков спокойно вывернул пустой карман.
— Простите, что же получается? — будто обиделся Петька. — А ну, секундант, покажи свои хранилища. — И Стручков вытянул из кармана Архипа пропажу.
Витя Аверчук визжал от удовольствия. Теперь Петька будет его кумиром. И не только его.
На сцену вышел Ванюха Лягутин. Он три дня был в горах, и я еще не успел поговорить с ним. Сейчас он смотрел на меня и даже, кажется, подмигнул.
— В одном из январских номеров окружной газеты напечатано несколько произведений начинающих поэтов. Мне особенно понравилось стихотворение, посвященное Горькому. Я прочту его.
Я испугался: стихотворение было мое. Алеша Железняк исполнил угрозу, послал в редакцию. Как же я пропустил? Ах да, госпиталь. Но слава богу, на меня никто не смотрит. Да и кому придет в голову — от Ивановых черно на Руси. Интересно, сам-то Ванюха знает? Ему хлопают. Неужели понравилось стихотворение? Нет, поощряют чтеца. Он и в школе выступал под аплодисменты.