Когда ко мне забежала Зинаида Владимировна пощупать пульс, я благодарно поцеловал ее руку. На ее выпуклых голубых глазах выступили слезы. Она погладила меня по плечу.
— Рад Марку?
— Очень! Спасибо.
— Будет ночевать здесь с тобой пока. Лучше всех на тебя действует. Завтра, если тебе будет лучше, пущу Михаила Михайловича — давно к тебе рвется. Покойной ночи, ребята. Марк, я на тебя надеюсь!
— Марк, что с Цыганом? — спросил я, едва мы остались одни.
Марк сначала перенес за изголовье лампочку, чтобы мне не светило в глаза (с этого он начинал каждое свое дежурство у моей постели, а санитарки при уборке опускали ее на место), и сел рядом.
— Я тебе все расскажу, а ты будешь лежать спокойно. И не ворочаться. И не разговаривать.
На этом он замолчал. Надолго. Я терпеливо ждал, уже пенимая, что Цыгана нет на свете. Наконец Марк начал неохотно:
— Цыган Мору, едва они добрались до общежития, поругался с Гусем. Из-за тебя. Миша упрекал Гуся в жестокости… «Ты — не человек, — сказал он, — ты действительно фашист. За что ты угробил парнишку? Эх, что же я не вмешался раньше! Как я теперь буду жить? Гнус ты таежный!» Слово за слово, Миша погрозился разоблачить в чем-то Гуся. Что-то он о нем знал серьезное. Без того уже взбешенный, Гусь окончательно вышел из себя и набросился на Мишу с ножом. Но тут произошло неожиданное.
Впервые эти парни восстали против своего вожака. Они ему скрутили руки, отняли нож и потребовали прекратить драку. Больше того, сначала Сурок, потом Топорик тоже стали его упрекать за тебя. А потом всем гамузом припомнили ему все, что у них давно накипело. «Больше ты не будешь нами коноводить, — сказал Миша, — хватит с нас. Видеть не могу твоей мерзкой рожи. Завтра попросим коменданта перевести тебя в другую комнату, и не вздумай рыпаться». С Гусем от бессильной злобы и досады сделалась истерика.
— Истерика? — удивился я.
— Да. Он же из преступного мира, они все почти больны истерией. Сурок определенно нервнобольной, ему лечиться надо… Ну вот, спать они легли раньше обычного: видно, ни говорить, ни играть в карты уже не хотелось. А ночью Гусь убил Михаила Мору топором и скрылся в тайге. Сейчас тайгу прочесывают. Сурок ходил к Михаилу Михайловичу, плакал там, каялся, что не вступился за тебя, что не предусмотрел убийства. Он крепко спал. Проснулся от визга Рахита, который первый обнаружил убийство. Они все после этой истории какие-то другие. Ты дал отбить себе легкое, но не дал себя унизить. Никак не могут понять, отчего ты предпочел смерть кукареканью.
Марк хмыкнул:
— Я заходил к ним в общежитие. Они без конца это обсуждают. Кто-то им рассказал, что Суворов кукарекал во дворце. И тогда, представь, Топорик (он же самый тупой из них) сказал, что это не одно и то же. Он не сумел объяснить почему не одно и то же, но стоял на своем.
Объяснил Рахит — кстати, его зовут Шурка Кузнецов, — он сказал, что Суворова это не унижало, потому что это было у него веселым озорством, протестом против чопорности и фарисейства двора. А Гусь хотел унизить и тебя лично, и всю интеллигенцию в твоем лице, и ты не мог этого допустить даже ценой жизни.
— Он так сказал? — переспросил я недоверчиво. Марк рассмеялся:
— По смыслу так. Знаешь, как он говорит, на каждом слове присловье — матерщина. Но мысль его! — Марк произнес это с такой гордостью, словно Рахит был его брат. — Сурок долго сидел задумавшись, потом говорит: «Правильно сказал этот парнишка Черкасов, что Гусь — фашист. А мы разве этого не видели? Что мы— чурки с глазами? Почему мы давали ему измываться и над нами, и над людьми? Потому, что у нас нет гордости ни на грош, а у Черкасова есть гордость. Я им сказал, что это называется чувством собственного достоинства и без него нет человек а… С них со всех взята подписка о невыезде. Будут еще не раз допрашивать. Сурок вроде бы немножко не в себе. Плачет и просится к тебе, но доктор не велел пускать.
Марк заботливо поправил мне подушку.
— Если бы ты знал, Николай, что сейчас творится на руднике. Изгнали всех хулиганов. Остались только эти, у которых подписка о невыезде. Собственно, на данный день с хулиганством на руднике покончено. Вот как все в жизни бывает. И твои страдания не напрасны.
Я с удивлением взглянул на Марка: как он мог сморозить такую глупость? Не слишком ли дорогая цена за порядок на руднике? «Не напрасны»! Мои страдания тем именно и усугублялись, что они были бесцельны и нелепы. Но Марку я ничего не сказал. Уж очень он мне был сейчас дорог. Без него я мгновенно впадал в самое мрачное одиночество. Как ни странно, Лизу мне тогда видеть не хотелось.
Но больше Женя не смог отпускать Марка в больницу, В обсерватории разворачивалась спешная работа по глубинному зондированию, и ребята рано вылетали на вертолете и поздно возвращались..
У меня был несколько раз Михаил Михайлович Захарченко. Он подробно расспросил меня, как все происходило. Я сказал как было, то есть что избивал меня один Гусь, остальные просто смотрели.
— Я с ним не сладил. Он бы в конце концов забил меня насмерть, но вступился Миша. Гуся не нашли?
— Нет, прочесали всю тайгу окрест… Не нашли пока… Михаил Михайлович хмурился, ему как будто было неловко передо мной, что допустили такое, не предусмотрели.
— А ты, Черкасов, не падай духом, впереди целая жизнь! — сказал мне, прощаясь, Захарченко.
Жизнь… Какая? Утром во время обхода врача я сказал Зинаиде Владимировне, что мне весной в армию. Успею ли я поправиться к тому времени? Она растерянно взглянула на меня, быстро заморгала ресницами — это у нее нервное.
— Какая там армия, дружок. Ты теперь не солдат!
— Меня уже… не призовут в армию? Никогда?
— Ты теперь не подлежишь призыву… А разве тебе так хотелось в армию? Ну-ну, не волнуйся.
— Может, мне и учиться теперь нельзя?
— Учиться можно. Смотря на каком факультете. На геологическом вряд ли… А почему бы тебе не пойти на исторический? Ну-ну! Я к примеру. Еще выберешь себе подходящую профессию.
Она ушла. «Будет ласковый дождь». Будет… Многое будет, но без моего участия.
Поправлялся я медленно, наверное, потому, что был очень угнетен. Меня все еще мучили сильные боли в груди, болезненный кашель с кровью. Пульс был частый. Зинаида Владимировна морщилась, когда щупала пульс. Дыхание затруднено. Я очень страдал от удушья.
Как-то я спросил дежурного врача, что было бы, если б не вырезали легкое.
— Гангрена, — удивилась она вопросу. И напомнила, что легкое вырезано не целиком, а только три четверти. — Нормальное дыхание восстановится, — успокоила она меня.
Многое я передумал в эти тяжелые дни. Мне хотелось с открытыми глазами встретить свое будущее. С мужеством солдата. Маме так не хотелось, чтобы я шел в армию. Теперь она может радоваться… Не призовут никогда. «Ты теперь не солдат»,
Никогда мне уже не быть таким, как отец: сильным, смелым, энергичным, первооткрывателем и путешественником. Уже никогда я, например, не попаду в Антарктиду. Никогда не стану настоящим мужчиной, как наш любимец Ермак. Если бы меня избили пять хулиганов, может, не так было бы стыдно и позорно. А ведь Гусь старше меня вдвое… Отец, наверное, будет теперь меня презирать. Лиза в глубине души тоже. Жалость, смешанная с презрением. Разве мне это нужно?
А у родителей неладно… Я это чувствовал по бабушкиным письмам. Она тревожилась, сердилась на маму. Писала, что ценит и любит моего отца.
Думал — мысли ползли медленно, тяжело, как угрюмые свинцовые тучи в ноябре, — об Алексее Харитоновиче. Я знал, что он мечтал видеть Лизу замужем за мной. Абакумов опять может остаться один. А с Лизой мне надо расстаться. Она, чего доброго, из жалости пойдет за меня. Из ложного раскаяния, что убежала тогда…
О чем я только не передумал! До чего же меня грызла тоска. Я совсем «завял», как квелое растение без солнца. Тогда, решив, что это у меня от «грустных мыслей», Зинаида Владимировна велела пускать ко мне посетителей.