Я внимательно посмотрел на нее. Девочка отвела глаза. Я понял ее: она была в чужой квартире, почти у не* знакомых людей, к которым сама напросилась. Быть может, сейчас она вспомнила детдом, где было привычнее и проще, ребят — были ведь у нее и подружки, которые о ней плакали. И воспитательниц, которые хорошо относились к ней.
— С дороги лучше помыться, — посоветовал я. — Бери белье и иди, я сейчас приготовлю тебе ванну.
После ванны, когда мы втроем сидели за столом и пили чай, Таня все так же подавленно молчала. Движения ее были скованны. Кажется, ей хотелось плакать. Может, думала, что еще дальше от леса, чем в детдоме. Может, наша квартира показалась ей слишком богатой и чистой. Не следовало, пожалуй, так убирать к ее приезду. А мы с бабушкой сделали генеральную уборку. Вызывали полотера, мойщика окон из комбината бытовых услуг.
— Давайте слушать птиц! — предложил я после чая.
Мы втроем быстро убрали со стола и перешли в бабушкину комнату. Я рассказал Тане о своем друге Марке. Как он записывал в лесу голоса птиц. Таня оживилась, порозовела. А когда комнату наполнил щебет ее знакомых, Таня от восторга захлопала в ладоши.
— Коростель! — закричала она, сразу узнав монотонный и жалобный крик коростеля.
Такая маленькая, Таня знала птиц лучше меня. И травы тоже — все травы в лесу и лугах.
Таня притихла, когда защелкал, запел соловей. Барабанная дробь дятла перебила соловьиную трель. Мы слушали затаив дыхание. Тонкая россыпь зяблика, гуденье шмеля, запутавшегося в паутине. Гвалт синиц, бормотание тетерева, весенний гул леса, курлыканье журавлей. Шумел молодой бор, задумчиво и упоенно куковала кукушка. Ревел лось, звал подругу. И все стучал и стучал дятел…
— У меня тоже есть пластинки с голосами птиц, — сказала бабушка и достала три пластинки. — Дмитрий купил с собой в Антарктиду, прослушал, и ему так понравилось, что он еще купил для меня… И угадал: когда меня берет тоска по природе, я слушаю, как поют птицы.
Я с интересом рассматривал пластинки. Это были записи молодого ученого, биофизика Бориса Вепринцева. Еще на плато я читал чудесный очерк о нем Пескова в «Комсомольской правде».
— Давайте с месяц поживем в лесу, пока еще не умолкли птицы! — предложила неожиданно бабушка.
— Но мне надо заниматься! — неуверенно возразил я.
— Возьмешь учебники с собой.
— Идея! А где именно?
После долгих обсуждений мы решили ехать на Ветлугу. Но прежде чем мы уехали, я впервые встретился с Николаем Ивановичем Успенским. Не хочется называть его отцом — это было бы изменой моему настоящему отцу, тому, кто меня воспитал.
Глава шестнадцатая
ЗВЕЗДНЫЙ БУЛЬВАР, 7
Он сам позвонил мне и предложил встретиться.
— Приходи ко мне, — сказал он. — Нам никто не помешает поговорить по душам. А я давно этого жду.
— Хорошо… Николай Иванович, я приду, — согласился я. — А как себя чувствует мама?
— Лиля сейчас на гастролях. Она ведь ушла от Гамон-Гамана. Поступила в другой театр. Я один. Приходи завтра же. Вечером. Часов в восемь. В семь!
— Ладно.
Бабушке я сказал утром, чтобы не волновать. Как я и ожидал, она переполошилась. Стала посылать меня в парикмахерскую: «А то волосы как у битника» — и чтобы я надел новый костюм и белую нейлоновую сорочку. В такую-то жару! Я возразил ей резонно, что не в театр собираюсь. Ни в какую парикмахерскую не пошел, надел серые летние брюки и поношенную зеленую шведку.
Успенский жил неподалеку от обелиска в честь покорителей космоса, на Звездном бульваре, 7. Он отпер сразу, как я позвонил, и, кажется, хотел обнять меня, но я, войдя в переднюю, остановился, как истукан, и Николай Иванович не решился. Мы просто пожали друг другу руки, и я прошел за ним в кабинет.
Я постоял у раскрытого окна — колотилось сердце — и сел в кресло. Ноги у меня мгновенно стали ватными, и я, кажется, охрип. Дело в том — я это понял сразу, как только его увидел, — что я поразительно похож на него.
Дома всегда твердили, что я в маму, и я так считал. Теперь я понял почему: чтоб скрыть сходство с Николаем Ивановичем. Между прочим, они с мамой походили друг на друга, как брат и сестра.
Неудивительно, что отец — «бешеный географ», «неистовый Дима» — так хотел всегда переделать меня. И все же он меня любил и такого — до странности похожего на Николая Ивановича, — любил, как родного сына. И я любил его. И это сходство мне было ни к чему. Оно было мне неприятно. Я заметно расстроился.
Успенский серьезно и внимательно приглядывался ко мне. Он, конечно, тоже заметил сходство. Я был благодарен ему, что он не подал даже вида.
— Что хочешь: чаю, вина? — спросил он, стоя посреди комнаты.
— Спасибо. Я бы выпил стакан воды.
— Газированной?
Мы выпили по стакану воды. Он сел с краю дивана и закурил. Предложил нерешительно и мне. Я благоразумно отказался. Мы помолчали. Он курил, а я смотрел на него. Странное ощущение, довольно тягостное, что я это вижу во сне, овладело мной. Передо мной сидел чужой, незнакомый человек, и он именно дал мне жизнь. Знать, что он мне отец, видеть сходство и не чувствовать себя сыном. Никакого «зова крови». Ни малейшего!
Он заметно волновался. Узкая матовая рука с длинными тонкими пальцами (я всегда стеснялся своих рук, как у девочки) слегка дрожала. Он явно не знал, с чего начать разговор. Я был в более выгодном положении. У меня был отец, которого я любил страстно, а у него не было сына, кроме меня, и, наверно, не будет. Ноги у него были маленькие для мужчины, наверное, 39-й размер, не больше. Как и у меня. Среднего роста, худощавый. Костюм, наверное, 50-го, рост 2-й. А у папы был 5-й рост и размер 56-й. Фу, какая чепуха лезла мне в голову!
Итак, это был худощавый смуглый мужчина, на вид лет сорока, с узким, очень нервным лицом и какими-то беззащитными серо-зелеными глазами. Густые каштановые волосы он зачесывал назад, открывая красивый большой лоб. Николай Иванович казался не то что женственным, но хрупким, слабым. И сейчас, не решаясь начать говорить о главном, что его интересовало, он мямлил и даже заговорил о погоде… Приходилось брать инициативу в свои руки, а то так и будем говорить о погоде, о театре и книжных новинках.
— Можно мне задать вам вопрос? — перебил я его. — А если у вас есть вопросы, то, пожалуйста, спрашивайте.
Лицо его приняло настороженное выражение, словно он боялся какого-то подвоха.
— Спрашивай, — коротко разрешил он.
— Бабушка мне рассказала о вас все, что знала сама. Я хочу спросить… как вы могли простить маму? Как вы могли ее принять?
В глазах его блеснули насмешливые искорки.
— Я всю жизнь любил одну женщину — твою маму.
— Ты всегда всем прощаешь? — пробормотал я и только тогда спохватился, что назвал его на «ты». И покраснел.
— Мне будет очень приятно, если и ты будешь обращаться ко мне в личном указательном местоимении, — пошутил он.
Я покраснел еще сильнее, рассердившись на себя.
— Нет, я не всем прощаю и не всегда, — спокойно сказал он, будто не замечая моего смущения. — Есть одна категория людей, которым я никогда не прощаю, которых не приемлю, это — мещанство. Самая страшная и самая отвратительная категория людей, сынок. (Вот-вот, я назвал его на «ты», а он меня сразу уже «сынок»!) Мещанство страшно своей способностью к мимикрии, потому что, принимая личину нового, прогрессивного, оно на самом деле подгрызает, источает это новое, как жучок древесину. Я много думал об этом. Фундамент всей мещанской мудрости состоит в том, чтобы быть, «как все», «как люди», чтобы не выдаваться из ряду вон. Ох, как они ненавидят умственную самостоятельность, непохожесть, талант!
— Вот уж правда! Можно, я расскажу тебе про своего друга Марка? — перебил я Николая Ивановича.
И я тут же рассказал ему историю Марка. Как дядя сдирал с него штаны в присутствии девушки, как потом пытался засадить в колонию. Все-все рассказал.