Так стало известно, что гусей, поросят и барана фуражиры-шведы изъяли у одного крестьянина, к которому, надо признать, хотел наведаться и Штофель: крестьянина он знавал еще в те времена, когда охотился в Зосте, но теперь нашел его пригвожденным копьем к воротам амбара — шведских рук дело. А ведь сколько знакомы: в ту пору его зеленая безрукавка с золотыми пуговицами была тут известна всякому…
Околичностей Шюц не терпел. И выяснил в конце концов, что церковное серебро, мальчик-Аполлон, гессенская походная палатка, замковый фарфор, алтарные покровы, а равно и сливовый соус, монастырское вино, засахаренный имбирь, маринованные огурцы, сыр и пшеничные булки — что все это было найдено в отбитой у шведов повозке.
Тоном делового отчета Гельнгаузен сообщил: весь багаж пришлось перегрузить, потому что шведская колымага по самые борта застряла во время бегства в болоте.
Кто же приказал ему учинить сей разбой?
В таком примерно духе следовало понимать распоряжение графа фон Нассау, переданное имперской канцелярией. Но какой же это разбой? Обусловленная обстоятельствами войны стычка с неприятелем, повлекшая за собой переадресовку фуража, только и всего. Все в полном согласии с приказом.
Что дословно гласил приказ, данный ему именем императора?
Приказано было передать любезнейшие заверения графа собравшимся пиитам, а также всемерно позаботиться об их телесном благополучии.
Подразумевала ли означенная забота различные припасы, колбасы, две бочки вина, искусно выделанную бронзу и прочие роскошества?
Судя по вчерашнему опыту знакомства с кухней трактира «У моста», распоряжение графа позаботиться о телесном благополучии пиитов вряд ли можно было исполнить основательнее. А что до незамысловатого праздничного антуража, то еще Платон говорил…
Словно уже решив выжать Штофеля до конца, Шюц пожелал узнать, не пострадал ли еще кто-нибудь, кроме крестьянина, при этом разбойном набеге? И Гельнгаузен признал: насколько он мог разглядеть в суматохе, шведское обхождение пришлось не ко благу также работнику и служанке. И еще: умирая, крестьянка успела поведать ему о своей заботе — уцелеет ли ее мальчик, убежавший, как она видела, в ближний лес от резни…
Потом Штофель добавил: ведома ему одна история, точно так начавшаяся некогда в Шпессарте. Ибо такое случилось и с ним в детстве. Батьку с маткой зверски прикончили. А он жив. Да поможет Бог на сей раз и вестфальскому мальчику.
Праздничный стол выглядел как после побоища. Груды крупных и мелких костей. Лужи вина. Гордо увенчанная, но уже обглоданная баранья голова. Картина тошнотворная. Дотла сожженные свечи. Затеявшие свару собаки. Насмешливо дребезжащие бубенцы на балдахине. Тоску еще усиливало веселье в стане мушкетеров и рейтаров: усевшись с женщинами у костра, они горланили песни и ржали, как лошади. Только после окрика хозяйки перестали играть на волынке. В стороне рвало юного Биркена. Поэты стояли группами. Не только у Шефлера, но у Чепко и негоцианта Шлегеля также на глазах были слезы. Было слышно, как негромко молится Гергардт. Не протрезвевший еще Грифиус толокся у стола. Логау убеждал Бухнера, что с самого начала не поверил обману. (Мне с трудом удалось удержать Цезена, который рвался к реке — смотреть трупы.) Словно надломившись, тяжело дыша, стоял Симон Дах. Альберт расстегивал на нем рубашку. Владел собой только Шюц.
Он остался в своем кресле у стола. Не вставая, обратился он к поэтам с советом продолжить встречу, не предаваться бесполезным стенаниям. Их вина перед Богом в совершенном злодеянии невелика. Зато велико их дело, служащее слову и отчизне, — его и нужно продолжить. Он надеется, что не помешал им в этом.
Затем он поднялся и стал прощаться: отдельно с Дахом, очень сердечно с Альбертом, общим поклоном с остальными. Сказал еще, что подгоняет его вовсе не печальное происшествие, но дела — в Гамбурге и иных местах.
После немногословных распоряжений — за багажом Дах послал Грефлингера — Шюц отвел в сторонку Гельнгаузена. По тону можно было понять, что старик беседует с ним дружески, убеждает в чем-то и уговаривает. Вот он засмеялся, потом засмеялись оба. Штофель упал перед ним на колени, Шюц поднял его. Он, если верить Гарсдёрферу, будто бы сказал полковому писарю: хватит ему махать саблей, пора смело браться за перо. Уроков жизнь преподала ему для этого предостаточно.
Генрих Шюц уехал, а с ним и двое имперских конников — они сопровождали его до Оснабрюка. Все при свете факелов толпились во дворе. Потом Симон Дах пригласил перейти в малую залу, где уже как ни в чем не бывало стоял длинный стол.