Сказанного было достаточно, чтобы похвалами заглушить обидный выпад Грифиуса. Улыбаясь (и с явным облегчением), Симон Дах встал с табурета рядом с чертополохом. Обнял Векерлина и отвел его на прежнее место. Походил потом между чертополохом и пустым табуретом. Наконец сказал: «Ну вот и все». Он рад, что все обошлось благополучно. За что благодарит от лица всех собравшихся Отца Небесного. Аминь. Несмотря на некоторые недоразумения, ему понравилась их встреча. За обедом, прежде чем они разъедутся в разные стороны, он еще сможет досказать то, что, верно, осталось недосказанным. Сейчас же ничего не приходит в голову. А теперь, ввиду явного нетерпения Риста и Мошероша, он принужден дать слово политике, то бишь многострадальному манифесту.
Засим Дах снова сел, пригласив к столу авторов мирного воззвания, и — так как вокруг Логау наметилась перепалка — призвал всех к порядку: «Не надо только ссориться, дети мои!»
21
«Нет!» — кричал он все время. И до того как перешли в большую залу, и после того как уселись вокруг чертополоха и Даха. И когда Рист с Мошерошем кончили читать проект манифеста, Логау снова крикнул: «Нет!» На все у него был один ответ. Нет — и все тут.
Все было ему не по нутру: и громоподобные проклятия Риста, и бюргерская мелочность страсбуржцев, и привычка Гофмансвальдау оплетать всякий конфликт кружевами, и великодержавные замашки Гарсдёрфера с его нажимом на все «неметцкое» и «Германию» в каждой фразе. Жалко, глупо, нелепо! — кричал Логау, отбросивший свой иронический лаконизм, накопивший достаточно раздражения для пространной речи, в коей он слово за словом сдирал шелуху манифеста.
Хрупкий, резко прочерченный на фоне стены человечек, он стоял сзади, меча острые, как лезвия, слова над головами собравшихся: много звону — да мало толку, правая не знает, что творит левая. То пускай швед убирается восвояси, то пусть всемилостивейше останется наблюдать за порядком. В одном месте высказано пожелание восстановить Пфальц, в другом — удостоить Баварию курфюршества, дабы ее задобрить. Правая рука присягает старому сословному порядку, левая проклинает унаследованный беспорядок. Лишь раздвоенный язык может в одной фразе требовать свободы вероисповеданий и угрожать искоренением всех сект. Авторы хоть и упоминают Германию так же часто, как паписты Деву Марию, но подразумевают всякий раз только часть ее. Немецкими добродетелями называются верность, усердие, скромность, но кто поистине во всей стране живет по-немецки, то бишь по-скотски, — а именно крестьянин, — тот даже не упомянут. В сварливом тоне говорится о мире, нетерпимо — о толерантности, сребростяжательно — о Боге. А где — в припадке немецкой высокопарности — восхваляется отечество, там попахивает местническим душком корыстолюбивых расчетов Нюрнберга, предусмотрительностью Саксонии, силезским страхом и страсбургской спесью. Все вместе выглядит жалко и глупо, потому что не продумано.
Речь Логау породила не смуту, но оцепенение. Оба манифеста, разнившиеся лишь стилистикой, пошли по рукам. Опять единственной очевидностью предстала пиитам их беспомощность и недостаточное знание политических сил. Ибо когда (против ожиданий) встал старый Векерлин, то все сразу почувствовали, что с ними заговорил человек не просто осведомленный в политике, но понаторевший в ее играх, вкусивший от власти, научившийся владеть ее весами с их неточными, стершимися от употребления гирями.
Говорил старец вовсе не поучающе, скорее подсмеиваясь над собственным тридцатилетним опытом. Говорил, прохаживаясь взад-вперед, будто повторял путь десятилетий. Говорил, обращаясь то к Даху, то к чертополоху, словно это и была вся его публика. Говорил и в открытое окно, где внимали ему два привязанных мула, то прикрывался намеками, то рубил напрямик, точно вспарывая большой мешок. Да мешок-то был пуст. Или с мусором. Тщетное усердие служанки. Перечень поражений. Как он, подобно покойному Опицу, состоял дипломатом на службе у разных лагерей. Как он, шваб, стал сперва агентом Пфальца в Англии, а поскольку без шведа все одно не обойтись, то и двойным агентом. И как он, таким вот образом лавируя, все же не достиг цели изощренного своего искусства: не склонил Англию вступиться военной силой за протестантское дело. Смеясь беззубым ртом, Векерлин проклинал английскую гражданскую войну и вечно веселый пфальцский двор, холодную твердость Оксеншерны и саксонское предательство, всех немцев целокупно, особливо же швабов: их скупость, их узость, их чистоплюйство, их лицемерное суесловие. Эта юношеская энергия ненависти ко всему швабскому в старце даже пугала, швабское отравляло в его глазах и растущий немецкий патриотизм.