Здесь, чуть в стороне от Большой аллеи, сразу за уцелевшим складом бывшего кафе «Времена года», в двух общих могилах были захоронены две первые партии перевезенных останков, по сто небольших деревянных ларцов в каждый могиле. Ни Решке в его черном суконном костюме, ни Пентковская в ее широкополой шляпе при сем не присутствовали, зато приехало много родственников перезахороненных покойных. Впрочем, речи над могилами были краткими и сдержанными, поэтому польскую общественность не смутил наплыв немцев, тем более, что после непродолжительной церемонии толпа сразу же разошлась и превратилась в обычных туристов.
Будучи поставленной перед свершившимся фактом, наша пара была вынуждена смириться, заявив, разумеется, свой протест. У меня есть этот документ с четкой подписью Александра и неразборчивыми каракулями Александры; документ отразил их бессилие: «Позор на наши головы! Если раньше живой человек сам мог изъявить свою волю вернуться после смерти на родину, чтобы обрести там последний покой, то теперь решение принимается за умерших. Победила жажда наживы, убив уважение к воле покойного. Немецкие аппетиты растут. Это нужно искоренить в самом зародыше!»
Тут явственнее слышен голос Решке, однако следующая фраза, несомненно, принадлежит Пентковской: «Если наше особое мнение не будет зафиксировано протоколом, подаю в отставку. Немедленно!»
Ее записал в дневник Решке. Возражения против занесения особого мнения в протокол не упомянуты. Бироньский и Врубель отмолчались. Одной-единственной строчкой сообщается об отставке Эрны Бракуп.
Сделала она это отнюдь не бессловесно. Она даже стукнула кулачком по столу, причем не раз и не два. Повысив голос, Эрна Бракуп заявила: «Свинство! Видала я эти ящички, раньше в таких маргарин возили. Ставили их друг на дружку и рядком. Аккуратненько! Пошондек! У немцев всегда порядок. Только не хочу я быть такой немкой, лучше уж оставаться полькой, все равно я католичка. Деньги во всем виноваты. Но я-то не продамся! Ухожу я из вашего совета. Тьфу!»
6
Решке и я, я и Решке. «Мы оба были рядовыми ВВС, — пишет он, — служили в батарее восьмидесятивосьмимиллиметровых зениток, которая стояла в Брезене-Глетткау…» Тогда же в Брезене жила Эрна Бракуп. Она была одной из шестисот немцев, которые остались в Гданьске и его окрестностях. А может, их было всего пятьсот, и они действительно считали себя немцами, потом их становилось все больше и больше. Когда сотни тысяч немцев ушли, забрав лишь скудные пожитки, эти задержались — кто по случайности, кто по неспособности к передвижению, кто просто не сумел примкнуть к людскому потоку на Запад; они ютились в чудом уцелевших домах среди неделями дымившихся развалин города или же в бедняцких кварталах пригородов, где никто не оспаривал у них чердачных и подвальных комнатенок.
Конец войны сорокалетняя Эрна Бракуп встретила вдовой; трое ее детей умерли в 1946 году, когда разразилась эпидемия тифа. Она быстро, пусть с грехом пополам, научилась обиходному польскому языку и жила, как улитка в раковине, в рыбацкой и курортной деревушке, которая теперь звалась Бжезно; слева и справа от ее халупы, а также по обе стороны трамвайной линии к Новому порту мало-помалу начали расти типовые новостройки. Пока функционировал старый курзал, она работала там официанткой, позднее устроилась продавщицей в промтоварный магазин. С середины 60-х годов она прирабатывала к пенсии, выполняя чьи-то мелкие поручения или, например, выстаивая за кого-нибудь очередь в мясную лавку. На родном языке, точнее, на его становившемся все более диковинном диалекте она говорила лишь со своими, да еще с туристами, когда те спрашивали, как пройти к причалу или на пляж.
Когда после недавних радикальных перемен в Восточной Европе всем оставшимся в Польше немцам сначала нерешительно, а потом без особых помех позволили создавать собственные объединения, Эрна Бракуп приняла в их организации далеко не пассивное участие. Ей удалось добиться того, чтобы объединению гданьских немцев выделили помещение на Йешкентальской; в организацию вошло около трехсот членов, которые, старые и никому не нужные, толком не понимали, что происходит. Теперь им даже разрешали петь свои песни: «Леса великолепные!..» или «У старого колодца», а то и — посреди зимы — «Денечки майские настали…» Вот так и вышло, что Эрна Бракуп получила место и право решающего голоса в наблюдательном совете немецко-польского акционерного общества. Теперь ей выплачивалась некоторая сумма за участие в заседаниях, причем вполне заслуженно — например, Эрна Бракуп добилась, чтобы за небольшую плату в злотых здешним немцам также предоставлялось место на миротворческом кладбище. А кроме того, она выпросила кое-какие деньги с благотворительного счета, на которые закупались песенники, иллюстрированные журналы, каталоги фирмы «Квелле» и прочая роскошная полиграфическая продукция. Не внять голосу Эрны Бракуп на заседаниях наблюдательного совета было попросту невозможно.
«Частенько члены совета начинают переглядываться, едва Бракуп берет слово, — пишет Решке. — Эта старая женщина кажется госпоже Иоганне Деттлафф ненастоящей немкой, она относится к Эрне Бракуп с какой-то брезгливостью, будто то немногое, что когда-то было привезено госпожой Деттлафф, беженкой из Данцига, в Любек — ганзейская спесь, — за это время удвоилось». О Фильбранде говорится: «Этот обожающий лаконизм господин поначалу пытался остановить словоизлияния Эрны, но сразу же увидел, какова она в гневе: „А вы послушайте, когда я-то говорю!“ Консисторский советник Карау считает ее оригиналкой».
Другая сторона также воспринимала Эрну Бракуп не без предвзятости. Ее судьба напоминала полякам о тех несправедливостях, которые не могли, как обычно, быть списаны на русских. Марчак и Бироньский смущенно умолкли, когда старушка поведала однажды о том, как тяжко ей было после войны.
Только Ежи Врубель обращался к старой женщине с расспросами безо всякой опаски, приходя к ней иногда, словно любовник, с букетом цветов. Ее бормотание служило для него живительнейшим источником. Помешанный на исторических подробностях, он выпытывал, как выглядел теперешний Брезен с его новостройками раньше, до разрушения, кто из рыбаков и по каким ценам продавал свой улов, какую музыку играл на дневных концертах оркестр в раковине курортного парка, ибо Бракуп прекрасно помнила, например, кто жил в немногочисленных рыбацких халупах, а кто за облупившимися стенами домов у трамвайной остановки, сколько стоила свежая камбала и как звали каждого из смотрителей купальни. Она рассказывала о поездках по льду замерзшего моря: «Таких суровых зим больше уже не бывает!» А еще она напевала и насвистывала Врубелю популярные мелодии из оперетт «Царевич» или «Госпожа Луна».
Вместе с Врубелем и Александра Пентковская заинтересовалась прошлым своего города, чью историю от средневековья до барокко она изучала, работая над позолотой алтарей или пышных драпировок на одеяниях молитвенно просветленных святых; однако лишь от Эрны Бракуп она могла узнать, где в Лангфуре, нынешнем Вжеще, находился раньше универмаг, когда и какие фильмы с Астой Нильсон или Гарри Пилем, Зарой Леандер или Гансом Альберсом шли в обоих пригородных кинотеатрах. Пентковская сказала как-то Александру: «Раньше все это для меня ничего не значило. А теперь я знаю, где был универмаг Штернфельда. Весьма приличные вещи стоили там довольно дешево». И все же только Ежи Врубель умел извлекать прямую пользу для миротворческого кладбища и акционерного общества из такого источника информации, как Эрна Бракуп.
Примерно в середине марта Ежи Врубель пригласил нашу пару объехать на «польском фиате» несколько старых, ликвидированных кладбищ. Пентковская и Решке, назвавший эту затею «немного суетной», приняли приглашение без особой охоты; с тех пор, как начались перезахоронения, оба чувствовали себя так, будто их обокрали, будто кто-то присвоил себе их сокровенную идею.