Тем временем настала весна. Когда же на кухне Пентковской воссиял, наконец, отполированный золотой ангел, символизирующий воскрешение, муниципальный служащий Ежи Врубель принес известие о смерти Эрны Бракуп.
Прежде, чем ее похоронят, надо бы добавить следующее: в апреле, а точнее с восьмого апреля, Польшу поразила «выездная лихорадка», поскольку именно с этого дня поляки обрели возможность безвизового выезда через западную границу в Германию и дальше — во Францию, Голландию или Италию, лишь бы хватило злотых, которые теперь можно было поменять на твердую валюту. Заветные желания стали вполне осуществимы. На две-три недели, пусть даже на один день, можно было позабыть о всех тех заботах и проблемах, которые приносили с собою польские будни. Однако едва поляки переступали через границу, как их встречала дикая злоба. К ним относились с нескрываемой ненавистью, даже угрожали расправой, вновь оживали картинки из хрестоматии по истории немецко-польских связей, и все прекраснодушные слова, которые звучали в недавнее время, сразу как-то развеялись и забылись. Становилось жутко. Недружелюбие быстро отбило у поляков охоту к путешествиям, поэтому не удивительно, что многие из тех, кто собирался поехать куда-нибудь на Запад, оказался на похоронах у Эрны Бракуп.
Панихида состоялась в часовне Матарнийского кладбища. Эрна Бракуп взяла с Ежи Врубеля клятвенное обещание, что ее похоронят не на новом миротворческом кладбище, а на Матарне. Собралось больше сотни человек разного возраста, все в трауре. Места в часовне не хватило. Фотография запечатлела много народу перед входом.
Бракуп лежала в открытом сосновом гробу. Отпевание проходило по католическому обряду, медленно и громко. На Эрне было черное шерстяное выходное платье. Все пели охотно, жалостно. Нет, на сей раз Эрне обули не валенки, а полуботинки со шнурками, шляпа тоже осталась дома; только редкие прядки волос покрывали маленькую старушечью голову. Отпевали Эрну Бракуп два священника — один из Бжезно, другой из Матарнии. А вот брошку с полудрагоценным, алым, как Христово сердце, камнем, кто-то (вероятно, Ежи Врубель) снял со шляпы и прикрепил к высокому воротнику платья, под самым подбородком. Священники и служки в белом и фиолетовом. Гроб обставлен свечами и тюльпанами. В переплетенных пальцах Эрна держала четки и иконку, на которой Решке разглядел Черную Мадонну.
От него же я узнал, что во время католического отпевания можно исповедоваться и причащаться. Облегчить свою душу захотелось многим, поэтому отпевание длилось больше часа. Решке не был католиком и вообще не причислял себя к какому-либо вероисповеданию, зато Пентковская, которая не раз говорила, что, обновив две дюжины алтарей, осталась при этом безбожницей, вдруг отодвинулась от Александра, встала со скамьи и присоединилась к длинной очереди перед кабинками для исповеди, где священники подставляли свое ухо кающимся; священник, постучав по перегородке, дал знак, Пентковская зашла в кабину и вскоре вышла оттуда; отрешенная от мира и погруженная в себя, она стояла среди тех, кто уже побывал на исповеди, и смиренно ожидала последних грешников, затем с другими одетыми в траур людьми она преклонила колена на скамье для причастия, запрокинула, не снимая шляпы, голову, приняла облатку и, потупив глаза, вернулась на прежнее место; здесь она вновь преклонила колена, после чего еле слышно сказала Александру, что в Польше можно оставаться неверующим, но вести себя при этом как католик. Решке пишет: «Я ее ни о чем не спрашивал и уж тем более не допрашивал. Александра сама по дороге домой, рассмеявшись, сказала: „Вот теперь можно сделаться безбожницей. До следующего раза“.»
Похороны Эрны Бракуп оказались, вообще, по-своему веселым событием. Она и сама улыбалась, лежа в отполированном гробу с белой обивкой; об этой улыбке, запечатленной на фотографии, которую снял Решке, он же и говорит в дневнике: «Лицо Эрны имело скорее насмешливое, чем просветленное и умиротворенное выражение». Каким-то образом эта улыбка сообщила, видно, присутствующим особое настроение; старых людей было много, и все они принялись вспоминать разные истории, связанные с Эрной. Когда настала пора прощаться, они подходили к гробу, поглаживали переплетенные пальцы на груди покойной, и Решке слышал отнюдь не скорбное бормотание: «Тебе хорошо теперь!» «Отмучилась, бедная!» Или: «Спасибо тебе за все!» «Прощай, Эрна!» И даже: «Ну, пока. До скорого!»
Сами же похороны прошли быстро. Земля была глинистой. С кладбищенского холма можно было разглядеть за деревней аэропорт Ребихово. Впрочем, здание аэропорта и ангары лишь угадывались. Пока хоронили Эрну, ни один самолет не взлетел и не сел.
Когда гроб уже выносили из часовни, когда были развернуты хоругви с ликами святых, когда вытянулась черная похоронная процессия, — впереди священники и служки, Врубель шел за гробом первым, — ко входу на кладбище подъехал на такси С. Ч. Четтерджи и присоединился к процессии с венком и траурной лентой; он, как и остальные, был одет в черный костюм, тем не менее заметно выделялся из толпы.
На Матарнийском кладбище похоронены почти одни кашубы. Девяностолетняя Эрна Бракуп, урожденная Формелла, заняла свое место между Стефаном Жлучем и Розалией Швабе. Девяностолетний юбилей был отпразднован еще в январе, когда кругом лежал снег, в квартире на Хундегассе. Осталась фотография, на которой Врубель танцует с Эрной Бракуп.
Когда Решке после похорон подошел к Четтерджи, бенгалец с улыбкой и отсутствующим взглядом сказал: «Она была моей лучшей клиенткой. Особенно часто она ездила на ваше кладбище. Почему же ее похоронили не там, а здесь? Или она показалась вам не совсем настоящей немкой?»
К этому времени в записях моего бывшего одноклассника начинается беспорядок. Он часто перескакивает на много лет вперед или назад. Правда, почерк сохраняет прежнюю четкость, но непонятные сдвиги происходят даже в середине фразы. Внезапно то, что случилось прямо сейчас, видится как бы в далеком прошлом. Вот, например, описывается приезд Четтерджи на Матарнийское кладбище, а дальше Решке пишет о нем, словно много лет спустя, став уже глубоким стариком, и даже зовут его не Решке, а как когда-то, до онемечивания фамилий — Решковский; события разворачиваются будто бы в начале следующего тысячелетия, и он лишь смутно вспоминает о похоронах Эрны Бракуп и о приезде Четтерджи на кладбище: «…сегодня я попытался припомнить тот день 1939 года, когда, поддавшись настояниям отца, я онемечил собственную фамилию; то давнее событие вызвало теперь мое негодование, и тут на память мне вдруг пришел мой старый друг Четтерджи, тот самый, который ввел в наш обиход велоколяски, получившие теперь столь широкое распространение…»
Решке, точнее Решковский, так описывает, оглядываясь назад, нынешнее положение дел: «Ах, какие беды грозили, казалось, всему миру. Голод, войны, бесчисленные смерти, потоки беженцев, ищущих пристанище… Огненные слова „мене, текел, упарсин“ проступали на каждой стене. Надеялся ли кто-нибудь тогда на то, что жизнь вновь станет прекрасной. Смел ли кто подумать, что города и их окрестности вновь переживут экономический расцвет. Правда, всем сейчас заправляют бенгальцы, но это не ущемляет ничьих интересов. Даже Александра не жалеет для бенгальцев доброго слова. Планируется грандиозный эксперимент по использованию климатических изменений для выращивания на балтийском побережье, в Кашубии, соевых бобов. „Новым“ немцам трудновато смириться с теперешним положением вещей; поляки же относятся к выходу азиатов на ведущие роли спокойно, тем более что индуизм не слишком противоречит католицизму…»
Я и сам почти начинаю верить подобным пророчествам. «Недавно в храме св. Троицы освящали новый алтарь. Здесь мирно соседствуют, призывая к общей молитве, виленская Черная Мадонна с ее сияющим нимбом и калькуттская богиня Черная Кали с ее красным язычком. Теперь и Александра обрела свою веру, а поскольку мы вместе, то благость нисходит и на меня…»