В пристроенной сбоку конюшне расположился отряд Гельнгаузена. Из первой залы, между каморкой хозяйки и кухней, за которой помещалась большая зала, поэты взошли по двум лестничным маршам на второй этаж. Настроение их заметно поднялось. И только из-за дележа комнат вышла некоторая перепалка. Цезен заспорил с Лаурембергом, не добившись перед тем толку от Риста. Студент медицины Шефлер даже всплакнул. Его, Биркена и Грефлингера Дах, за нехваткой мест, уложил на чердачной соломе.
Потом кто-то заприметил, что у старика Векерлина едва прощупывается пульс. Шнойбер, деливший комнату с Мошерошем, запросил целительной мази. Гергардт и магистр Бухнер требовали каждый по комнате. По двое разместились Гофмансвальдау и Грифиус, Чепко и Логау. Гарсдёрфер не захотел разлучаться со своим издателем Эндтером. Риста как магнитом тянуло — поспорить — к Цезену, Цезена — к Ристу. Хозяйка со служанками во всем помогала новым постояльцам. Имена некоторых Либушка знала. Помнила наизусть целые строфы церковных песен Гергардта. Обнаружила знание изящных оборотов из «Пегницкой пасторали» Гарсдёрфера. А когда потом села за столик у себя в комнате с Мошерошем и Лаурембергом — оба выразили желание не спать, а просидеть до рассвета за темным пивом, сыром и хлебом, — сумела связно передать содержание нескольких видений из «Филандера» Мошероша. Для встречи поэтов нарочно нельзя было придумать хозяйки начитаннее, чем Либушка, или Кураж, как называл ее Гельнгаузен, подсевший к ним чуть позднее и успевший насладиться восторженными изъявлениями признательности его квартирмейстерскому таланту.
Не спал и Симон Дах. Он лежал в своей комнате и еще раз перебирал в памяти тех, кому направил письменные приглашения, кого уговаривал по дороге, кого с намерением или без оного забыл, кого включил в список или исключил из него по чьей-либо рекомендации и кто еще не прибыл — как, например, его друг Альберт, постель которого пустовала рядом с его постелью.
То гонят, то нагоняют сон докучливые мысли: может, Шоттель все же приедет? (Вольфенбюттельский пиит, однако, так и не приехал, потому что был зван Бухнер.) Клая нюрнбержцы извинили болезнью. Не дай Бог, раскачается все-таки Ромплер. Можно ли рассчитывать на прибытие князя Людвига? (Но глава «Плодоносного общества» затаился обиженно в Кётене: Дах, не принадлежавший к членам «Ордена пальмы» и всегда выпячивавший свое бюргерство, был князю противен.)
Как славно, что в Эзеде, «У Раппенхофа», они оставили известие о том, куда переносится собрание, посвященное судьбам выхолащиваемого языка и заботам о мирных переговорах. Где они будут заседать до тех пор, пока не обговорят все до последнего: и пиитические радости и горести, и беды отечества.
Опица и Флеминга им будет недоставать. И удастся ли удержать в положенных рамках теорию? И не явится ли кто незваный? Размышляя об этом и млея от телесной тоски по жене своей Регине, Дах незаметно погрузился в забытье.
3
А может, он еще отписал своей Регине, урожденной Поль, которую все в Кёнигсберге — и завсегдатаи трактирного подворья, и академические студиозусы, и друзья его — Альберт, Блюм, Робертин, и даже сам курфюрст — называли попросту Полькой или Даховой Полькой. Его письмо со стенаниями о тяготах разлуки в начале, с забавным описанием комических подробностей расквартирования в середине и с упованием на Божие попечение об успехе предприятия в конце должно было быть сообщением кратким и не касающимся обстоятельств малоприятных: сколь, скажем, грубо указал им швед на дверь в Эзеде; как реквизировал у протестантской общины четыре упряжки Гельнгаузен, прозываемый также Кристофелем, или Штофелем; как опасливо тронулись они в путь в мюнстерском направлении — ночь, наливающаяся луна, смоляные факелы императорских всадников впереди, громыхающая вдали гроза, пощадившая их по счастию; или как уже в дороге Мошерош с Грефлингером и Лаурембергом принялись за коньяк; как горланили песни, задирая всегда важного Гергардта; как, однако, Чепко и старый Векерлин, по доброте душевной, вступились за обиженного и как после того распевали — по крайней мере в трех из четырех повозок — духовные песни, из которых напечатанная недавно новинка Гергардта «Всем сон смежил ресницы, спят люди, звери, птицы — весь Божий мир почил…» привела в бурный восторг даже бражников; и как потом все, разомлев от пения, погрузились в сон — рано потучневший, всюду круглый Грифиус привалился к нему, как младенец, — вот и вышло, что, когда они уже достигли цели путешествия, начальная проделка Гельнгаузена, так красноречиво расписывавшего чуму, что на них аж пахнуло ее смрадом, оказалась незамеченной или замеченной слишком поздно; и как, невзирая на сие злостное или смехотворное (ему оно показалось скорее таковым) бесчинство — то есть благодаря оному, — они обрели наконец постель, в которую одни залезали, труня над пугливой прытью улепетывавших толстосумов и запивая жутковатый розыгрыш, другие же — тихо моля Господа о прощении; все, однако же, настолько устали, что можно было не опасаться размолвок между силезцами, нюрнбержцами и страсбуржцами, каковые могли бы угрожать срывом встречи. Лишь между Ристом и Цезеном вспыхивали молнии, как и ожидалось. Зато Бухнер, похоже, в отсутствие Шоттеля будет сдержан. Силезцы привезли с собой какого-то студента, но он робок. Гофмансвальдау некичлив, в нем ничего нет от дворянского сынка. Все, кроме Риста, не могущего отказаться от назиданий, и Гергардта, чуждого литературной спайки, выказывают взаимное дружеское расположение. Даже юбочник Грефлингер не гоношится и поклялся ему — верностью своей Флоры — держаться приличий. А все ж от Шнойбера можно ожидать козней, доверия сей хлыщ не внушает. Ничего, буде потребуется, он применит и строгость. Если не считать собутыльников да его, размышляющего о своей Польке, не спит сейчас только караул — имперский! — который Гельнгаузен выставил для их безопасности у трактира. Хозяйка плутня, конечно, но особа необыкновенная, с Грифиусом она бойко тараторит по-итальянски, магистру Бухнеру так даже отповедала на латыни, а в литературе чувствует себя как лиса в курятнике. Удивительно все устраивается — словно повинуясь высшему промыслу. Вот только место тут поповское, ему не по нутру. Поговаривают, будто в Тельгте устраивают свои тайные сборища и анабаптисты. Призрак Книппердоллинга все еще витает здесь. Место жутковатое, что и говорить, но для всякого рода встреч явно подходящее.
Что еще писал Дах своей Польке, пусть останется между ними. Лишь последние его, перед тем как заснуть, мысли мне ведомы, а кружились они вокруг pro и contra[1], то поспевая за событиями, то опережая их, путаясь вокруг разных лиц, повторяясь. Приведу-ка я их в порядок.
Дах не сомневался в пользе столь долгожданной встречи. Сколько длится война, мечты о такой встрече были предметом скорее вздохов, чем планов. Писал ведь ему из своего данцигского прибежища Опиц, думавший о литературной сходке еще незадолго до смерти: «Подобная сей встреча пиитов, в Бреславле ли, в Пруссии ли, повела бы к единению дела нашего, ибо отечество наше в раздробленности состоит…»
Никому, однако, даже Опицу, не удалось бы связать разобщенных поэтов — единственно Даху, чья широкая, тепло излучающая душа только и могла заключить в один круг и строптивого одиночку Грефлингера, и дворянина-любомудра Гофмансвальдау, и далекого литературности Гергардта; но и границы общности он отмерил точно, ведь из князей-покровителей, чьи интересы сводились к заказам на оды да погребальные песнопения, никто приглашен не был. Даже своего-то князя, знавшего наизусть несколько песенок Даха и не оставившего кассу путешественников без вспоможения, Дах просил соблаговолить участвовать в предприятии только заглазно.
И хотя кое-кто (Бухнер и Гофмансвальдау) советовал дождаться заключения мира либо провести встречу где-нибудь подальше от театра военных действий — скажем, в польской глухомани или в не тронутом войной швейцарском заповеднике, — и хотя Цезен было вознамерился затеять конкуренцию, противопоставив этой встрече другую — своего основанного в начале сороковых годов в Гамбурге «Товарищества немецких патриотов» вкупе с «Откровенным обществом ели» Ромплера, все же настойчивость Даха и его политическая воля возобладали: еще в юности он (под влиянием Опица) вел переписку с Гроциусом, Бернеггером и гейдельбержцами о Лингельсгейме и с тех пор почитал себя если не дипломатом, как некогда Опиц, а теперь Векерлин, то иреником, то бишь человеком мира. Вопреки Цезену, который сдался, и несмотря на интриги страсбургского магистра Ромплера, коего не позвали, Дах добился своего: в году сорок седьмом, когда после двадцати девяти лет войны все еще не были оговорены условия мира, меж Мюнстером и Оснабрюком должна была состояться встреча — хотя бы для того, чтобы придать новую ценность последней крепи, крепившей немецкую общность, — немецкому языку, или хотя бы для того лишь, чтобы с нижнего конца стола, конечно, но все же молвить и свое политическое слово.