Выбрать главу

С плотины можно кинуть взгляд очень далеко и за запретной зоной разглядеть славящийся обилием убойного скота Вильстермарш. Затем взор оказывается словно в ином мире, ибо с плотины за выступающими на берегу. Эльбы пляжами и постоянно расширяющейся к устью рекой видно, как она несет в Гамбург и обратно крупноналивные танкеры, пароходы с бананами и каботажные суда. Устремленный вдаль взгляд парит теперь еще дальше, уже по ту сторону, где начинаются (такие же, как здесь, в Марше) прибрежные равнинные земли Нижней Саксонии. Ах, и сколько облаков над такой огромной равниной. И заходы солнца, окрашивающие все вокруг в чернильный цвет. Камера парит над пустотами!

И не обращая никакого внимания на пока еще не отмененный и по-прежнему опасный план строительства — ведь на 26 ноября в Шлезвиге вновь состоятся судебные слушания по этому поводу, — телята и овцы пасутся на заросшей травой плотине, дует то теплый, то холодный ветер, сменяются времена года, природа притворяется дурочкой.

С этого момента действие фильма начинает развиваться совсем в ином ракурсе: нам все время приходится возвращаться на экране к Брокдорфу, — к этому головорожденному созданию. Кто нам может запретить проводить здесь съемки? Какую еще точку исхода могли бы иметь наши учителя?

Дёрте Петерс руководствуется экзистенциальными соображениями — «Поскольку это направлено против природы, против человека» — и настроена весьма решительно, представляя аргументы, которые сводятся к выражению «как-то»: «Нужно как-то экономить или как-то найти другие источники энергии», Харм же исходит из интересов наемных работников — «Их всегда первыми заставляют раскошеливаться!» — но с оговоркой: «Разумеется, сперва следует решить вопрос о дезактивации, а в промежутке проблему хранения отходов, иначе здесь ничего не получится».

Дёрте и Харм заняли определенные позиции. Их «как-то против» и «с оговорками за» путешествуют вместе с ними по странам Азии вместе с ливерной колбасой в запечатанном пакете, как и с оказавшимся вполне транспортабельным конфликтом из-за ребенка, чье появление на свет — так и так весьма маловероятное — теперь все больше и больше зависит от решения проблемы ядерной энергии: «Как только будет пущен в ход следующий скоростной реактор-размножитель, у меня, во всяком случае, окончательно пропадет желание иметь ребенка».

Эти слова Дёрте Петерс произносит не на плотине, а незадолго до религиозного искушения в Бомбее, когда у Харма после посещения трущоб, расположенных на территории, ранее именуемой «Яната-Колони», а теперь получившей название «Чита-Кати», начинается понос, так как он слишком поздно принял таблетки «Мексаформ-Плюс».

Отделившись от группы (и д-ра Вентина), они отправляются на поиски сувениров. И прямо в толпе, возможно даже перед расположенным на небольшой возвышенности индийским центром ядерных исследований, струя нечистот извергается из него прямо в штаны. Он испражняется, окруженный нищими и детьми, которые не видят ничего особенного в том, что у него течет прямо через хлопковую ткань. Дёрте стыдливо отворачивается. Харм кричит: «Ну и что? Здесь каждый испражняется там, где захочет!»

Довольный как ребенок (или скажем так: радостно-возбужденный), он беспомощно дергается в своих заляпанных дерьмом штанах. Он сознает себя таким же, как все здесь. Ничего больше ему не нужно. Он предчувствует ощущение новой, ранее неведомой ему свободы. Никакого «с одной стороны — с другой стороны». «Наконец-то! — восклицает Харм. — Как же это пошло мне на пользу!» Он присаживается рядом с сидящими на тротуаре на корточках местными жителями. Один из них предлагает ему бетель. Он жует его и, подобно им, выплевывает красный сок.

Стоявшую между ними Дёрте бросает то в жар, то в холод. Затем она отходит в сторону. Она здесь посторонняя, от нее исходит чужой запах. На ней безупречно сидит бело-голубое полосатое летнее платье. Волосы ее остаются светлыми, слишком светлыми, принципиально светлыми, в то время как белокурые волосы Харма начинают темнеть и становятся иссиня-черными, делая из него натурального брюнета. Да и в остальном он начинает постепенно опускаться и становится вскоре неузнаваемым, а затем к нему уже нельзя прикоснуться, ибо он принадлежит теперь к касте «неприкасаемых», которых в Индии, согласно статистическим данным, насчитывается свыше восьмидесяти миллионов человек.

Дёрте плачет, кричит, визжит и убегает сломя голову, преследуемая просящими милостыню, еле передвигающими ноги, искалеченными детьми. И все же ей удается добраться до отеля, где в прохладном холле ее встречает и сердечно обнимает одетый в новый костюм из хлопковой ткани Харм, у которого вновь такие же белокурые волосы, как у Дёрте.

Об этом я бы охотно поговорил с Борном: о соответствующей подготовке, изображении и выявлении эстетических свойств в процессе утилизации страха. Но Николас Борн больше не разговаривает с нами. Он умирает, так ничего и не высказав. Он сосредоточен только на себе. Здесь нет для нас ничего необычного, мы достаточно хорошо знаем его, однако на сей раз даже его умирающая индивидуальность не дает о себе знать. Он не хочет больше растрачивать себя. Никогда больше он уже не сможет расслабиться в творческом порыве. Никогда мы уже не услышим его двенадцатисложных стихов. Никогда больше он не будет менять местами правильные слова, хотя именно те слова, которые он поменял местами, и есть наиболее правильные. Кто еще, кроме него, мог быть так поразительно точен в неточностях?

Мы и все остальные (Хауфс, Мекель, Бух, Петерс, Шнайдер) вот уже четыре года подряд ежегодно каждые два месяца отправлялись с вокзала Цоо на вокзал Фридрихштрассе. Со сложенными рукописями в карманах мы перелезали на руках через контрольные заграждения. Оказавшись наконец вместе на другой стороне, мы отправлялись на такси к Шэдлиху: путем Красной шапочки, или к Кунерту в Бух, или к Сибилле Хенчке в ее однокомнатную нору на Ленбахштрассе, или к Саре Кирш в высотное здание, откуда открывался вид как на эту, так и на другую сторону.

Борн был всегда с нами. Он читал нам из своей «…обратной стороны Земли…», Шэдлих читал свои запрещенные, сделавшие его изгоем рассказы, Кунерт — свидетельства своих загубленных талантов, Сара — стихотворения, вызывающие слезы на глазах, Кунерт вещал о следующем ледниковом периоде, я читал черновики разрывающего мне грудь романа «Палтус», а Брам просто извергал накопившуюся в душе ярость. Если же мы не читали друг другу свои произведения, то говорили о чем угодно. Вполне возможно, что нас подслушивали спрятанные под обоями или под слоем штукатурки «клопы». Или же среди нас был шпик, который ел вместе с нами сосиски и сладкие, посыпанные корицей пироги, и хлебал суп из свежей капусты. «Штази»[25] вполне мог все слышать, записывать на пленку разговоры и все же так ничего и не понять в литературе — подобно своим коллегам с другой стороны, которые для расшифровки текстов, наверное, обратились бы за помощью к официальным экспертам. Что они как на Востоке, так и на Западе понимают в разорванных строках Сары, описаниях кладбищ Кунерта или размышлениях Борна о смысле и значении слов? Они чуют опасность чуть ли не за каждой точкой с запятой. Они опасаются интервала между строфами. Они твердо убеждены, что когда в написанном в усложненной форме стихотворении упоминаются (случайно) паданцы, то под ними подразумеваются именно они — как на Востоке, так и на Западе.

Во время одной из последних наших встреч — примерно в начале семьдесят седьмого — Бирман был уже лишен гражданства, и вскоре такая же участь должна была постичь Шэдлиха, Сару, Брамма и Юрека Бекера — Николас Борн прочитал начальные главы своей книги «Подлог», судьба которой была еще неясна. Мы ничего не знали, а он мог лишь догадываться, чем все это кончится.

вернуться

25

Прозвище сотрудников министерства государственной безопасности ГДР.