Я не выйду из игры. Если же я пытаюсь это сделать, то постоянно (это лишь кажется, будто где-то в другом месте) оказываюсь коварнейшим образом связанным прежними договорами. Мои истоптанные сапоги, в которых я столько раз пытался бежать. Зачастую мне приходилось для разгона уходить в давние времена, чтобы вновь стать современным. Так было. Так есть. И так будет, только в гораздо большей степени. Я с интересом жду, когда наступят восьмидесятые годы: современник, который вмешивается в ход событий. Ну и чудесно, насвистываю я в лесу. Я мечтаю о героических поступках. Я тащу готовый устремиться в долину камень на гору и цитирую. Я отправляюсь путешествовать и беру самого себя с собой. Вернувшись из Пекина, я творю на немецком, создавая первоначальный, второй и окончательный варианты главных и придаточных предложений. Я рассчитываю на слушателей, которые пропускают услышанное мимо ушей. Я не могу работать без отходов. От моего усердия никакого прироста у вас не произойдет. Так как если я выступлю перед немцами и (как это уже было опробовано в Китае) покажу им богатство, заведу речь о двух немецких литературах и назову это свершенным нами чудом, я сумею, правда, доказать, что, в отличие от других уже изрядно обветшавших чудес, оно пока еще имеется в полном составе, но немцы ведь не знают себя и не хотят ничего о себе знать.
Постоянно они должны быть или в кошмарном большинстве или в жалком меньшинстве. Здесь ничто не произрастает без ущерба для них самих. Об их колоды раскалывается все. Тело и душа, практика и теория, содержание и форма, дух и сила — это всего лишь дрова, которые можно уложить рядами. Жизнь и смерть они также тщательно раскладывают по саженям: своих живых писателей они так охотно (или с сожалением) отправляют в изгнание; зато для своих мертвых писателей они вяжут венки и изображают из себя участников траурной церемонии. Они — родственники усопшего, готовые ухаживать за памятником на его могиле до тех пор, пока расходы на это остаются вполне приемлемыми.
Но нас, писателей, никак не получается превратить в мертвецов. Ведь мы — крысы и навозные мухи, которые подрывают согласие в обществе и пачкают чистое белье. Возьмите их всех, когда вы в воскресенье после обеда (пусть даже участвуя в викторине) стараетесь найти Германию: мертвого Гейне и живого Бирмана, Кристу Вольф там и Генриха Бёлля здесь, Логау и Лессинга, Кунерта и Вальзера, поставьте Гёте рядом с Томасом, и Шиллера рядом с Генрихом Манном, пусть Бюхлер окажется в заключении в Баутцене, а Граббе — в Штаммгейме, слушайте Беттину, уж если вы слушаете Сару Карш, и пусть Клопшток черпает познания у Рюмкорфа, Лютер у Джонсона, а вы познайте у мертвого Борна юдоль печали Грифиуса и у Жан-Поля мои иллюзии. Кого еще я знаю в прошлом. Не пропускайте никого. От Гердера до Гебеля, от Тракля до Шторма. И плюньте на границы. Пожелайте только, чтобы языку не мешали. Будьте богатыми в ином понимании. Заберите прибыль себе. Ведь ничего лучшего (по обе стороны проволочных заграждений) у нас нет. Только литература (и ее первооснова: история, мифы, чувство вины и прочие перипетии прошлого) возвышается над обоими угрюмыми, отгородившимися друг от друга границами государствами. Пусть они и дальше противостоят друг другу — по-другому они не могут, — но только заставьте их, чтобы мы не стояли больше согнувшись под проливным дождем, принять эту общую крышу, эту нашу неделимую культуру.
Они будут противиться, эти оба государства, поскольку источник жизни для них — противоречия. Они не хотят быть такими же умными, как Австрия. Они постоянно вынуждены отделять их Бетховена от нашего Бетховена (который покоится в Вене). Их — наш: ежедневно они лишают Гельдерлина гражданства.
Я скажу об этом во время предвыборной кампании: не упоминая о Штраусе, но в поддержку Шмидта, чтобы он слышал, созидатель, чтобы он созидал то, что нам осталось еще созидать.
Например, Национальный фонд. Брандт в своем правительственном заявлении объявил, что их насчитывается семьдесят два. Затем они стали предметом раздора между землями: никакого значения, обременительная статья бюджетных расходов. Оппозицию интересовала только проблема, связанная с местом их расположения, правительство вело себя трусливо, ибо самым важным для него оказалось «снижение расходов». Приоритет был отдан экономике, тарифным соглашениям и травле радикалов. Результатом запросов творческих личностей и их объединений стала лишь оплата дорожных расходов. Прогрессирующее невежество. Стремление взять с собой свою полную неспособность в следующее десятилетие.
Ныне я знаю, что ФРГ в преддверии решения этой задачи выглядит очень жалко — впрочем, ГДР в одиночку с ней также не справится. Только вместе — подобно тому, как они заключают соглашение о совместном ветеринарном контроле на границах, регулируют дорожные сборы, обременяют себя непосильными задачами в соответствии с законом Гауса и приходят в раздражение из-за способных вызвать катастрофу кульбитов мировой политики — они могли бы заложить фундамент Национального фонда немецкой культуры, чтобы мы, наконец, познали самих себя и чтобы мир воспринимал нас по-иному, а не как нечто совершенно ужасное.
Этот Национальный фонд вместил бы в себе очень многое. В нем нашлось бы место и для прусского культурного наследия, на которое так сварливо претендуют оба государства. Хаотично разбросанные остатки культуры потерянных восточных провинций могли бы через него научить нас распознавать причины наших потерь. Поместится здесь и современное искусство со всеми его противоречиями. Из многослойного богатства германских регионов вполне можно выбрать подходящие образцы. Оба государства и входящие в их состав земли не будут ревниво держаться за свое имущество и уже поэтому не обеднеют. Нужно создать не монстра наподобие огромного музея, а место, пригодное для того, чтобы любой немец смог отыскать свои корни и разрешить свои сомнения. Отнюдь не мавзолей, а, напротив, доступный, по мне, так через два входа (и как это принято у немцев, непременно надлежит позаботиться о выходах) источник знаний. — И где, — восклицают хитрецы, — можно найти его адрес? По мне, так на ничейной земле между Востоком и Западом, то есть на Потсдамской площади. Там Национальный фонд смог бы в одном-единственном месте убрать стену — этого грозною противника любой культуры.
Но так дело не пойдет! — слышу я громкие возгласы. Ее мы хотим оставить себе. Те, кто по ту сторону границы, никогда не пойдут на это. А если и согласятся, то какую потребуют плату? Что, они должны получить равные с нами права? Но их же гораздо меньше и у них там нет настоящей демократии. И мы должны наконец признать их, признать как суверенное государство? И что конкретно мы за это получим? Ну это же смешно, два государства одной нации. Пусть даже с единой культурой. Что на нее можно купить?
Я знаю. Это всего лишь сон наяву, увидеть который можно лишь бодрствуя. (Еще одним головорожденным созданием больше.) Мне известно, что я живу в условиях осемененного культурой варварства. Грустные цифры позволяют доказать, что в обоих немецких государствах после войны было уничтожено гораздо больше субстанций культуры, чем во время нее. И здесь, и там культуру во всяком случае субсидируют. По ту сторону границы опасаются развития искусства по его собственным законам, здесь «оговорки в отношении культуры» нахлобучивают нам на голову словно шутовской колпак. Когда Гельмут Шмидт 4 декабря на съезде СДПГ в Берлине два часа выступал очень умно — это даже на меня произвело впечатление, — он ничего не упустил в своей речи, однако проблема культуры предстала в ней лишь как перечисление центров европейской цивилизации и промышленно развитых регионов; и если Эрих Хонеккер в своих речах всячески высказывается в поддержку плановой экономики, возникает опасение, что он вот-вот примется рассуждать об отставании деятелей культуры при выполнении плана.
Почему я здесь (а вскоре и во время предвыборной кампании) высказываю то, что волнует лишь очень немногих, хотя столько людей, стоит заговорить о Германии и немецкой культуре, набивают рот словами так, что у них даже происходит спазм жевательных мышц? Потому, что я это лучше знаю. Потому, что традиция нашей литературы требует упорства при осознании своего полного бессилия. Потому, что нужно высказаться. Потому, что Николас Борн мертв. Потому, что мне стыдно. Потому, что наши недостатки обусловлены не материальными и социальными причинами, а бедственным положением в сфере духа. И потому, что оба моих принадлежащих к чиновничьему сословию преподавателя гимназии стоят с глупым видом возле своих профессиональных знаний, которые у них распадаются на факты, таблицы, краткие формулировки и информацию. Харм и Дёрте заполнили свой вакуум картотекой. Они держатся, оказавшись засыпанными лавиной информации. Стоит назвать код и получить все или ничего. «Надо было бы, следовало бы, нужно в конце концов что-то делать!» Когда они взбираются на плотину на Эльбе близ Брокдорфа и им открывается виц на широкий простор, у них обоих сразу же появляется желание спасти мир. Любая загадка им доступна, но вот самих себя (чувствуя себя, как немцы, промежуточной величиной) они понять не могут.