Возможно, Харм Петерс говорит: «Руди, он как политический деятель уже до покушения был мертв. Тогда, особенно после его интервью по поводу „Капитала“, все решения фактически уже принимали другие люди: Земмлер, Рабель…» И я слышу голос Дёрте Петерс: «Увлечь он еще мог. Но когда я потом читала сказанное им, то ничего не понимала. Честное слово, это все для меня загадка, и мое воодушевление, когда он…»
Они дистанционировались от него или утверждают, что сделали это. И им обоим не верю. Они теперь легко вторят о нем с чужого голоса, но тогда они вовсе так не считали: «Просто и так далее…» Только с существенными оговорками они высказались бы в поддержку данного явления или против него. И потом в Киле все происходило бы по-другому: гораздо дисциплинированнее.
Харм и Дёрте не могут признаться, что со смертью Дучке у них тоже кое-что умерло: определенный нерв, план, в котором им также была отведена определенная роль; ведь творящуюся в мире несправедливость (по их словам) они «с тех пор воспринимают близко к сердцу»; вот только та несправедливость, что творится у них под боком, их все меньше и меньше трогает.
Об этом им также придется говорить — в Бомбее или на Бали под пальмами у входа в отель. Там, где им следовало бы промолчать, они, наоборот, позволяют втянуть себя в разговор. «Должна признаться, — могла бы сказать Дёрте в трущобах Хлонг Той, — что сообщение о смерти Дучке подали в телевизионных новостях весьма эмоционально, но я восприняла его довольно спокойно. Однако все, что здесь происходит, я имею в виду в глобальных масштабах в „третьем мире“, и все, что здесь происходит не так, мы благодаря ему воспринимаем близко к сердцу».
Хотя Харм моментально соглашается со своей Дёрте — «Ну ясное дело, Руди объяснил нам кое-какие очень важные причины», — он все же считает, что воспринимать это близко к сердцу начал гораздо раньше Дучке: «О вопиющем различии в уровнях жизни Севера и Юга и тому подобных вещах Эннлер сказал гораздо раньше и гораздо более точно, что мы становимся все богаче, а они все беднее. Вот только мы не хотели слушать».
Оба они весьма приблизительно помнят свои истоки. От тех времен их отделяют слишком много реалий современной жизни: «Это нервирует». Чуть жалостливо — при этом иронизируя над своей жалостливостью: «Дорогой, мы уж очень плачемся…» — они сожалеют о своих упущениях, объясняя то один, то другой неверный шаг переменой обстоятельств или — как говорит Дёрте — «давлением со стороны общества». Этим они занимаются во всех жизненных ситуациях, в любом, самом отдаленном месте. За редким исключением еще ни одно поколение так быстро не исчерпывало себя; эти же или погибают, или не желают больше идти на риск.
Поэтому вопрос «Ребенок Да — ребенок Нет» после того, как под давлением сопутствовавших путешествию по странам Азии обстоятельств на него не был дан однозначный ответ, подвергается новым превратным толкованиям. Правда, они оба (во время возникшего в ходе предвыборной кампании перерыва) договорились отправить мать Харма в дом для престарелых, если она окажется больше не в состоянии одна справляться с хозяйством в Хадемаршене. — «Она же сама говорила, что лучше переберется туда, чем переедет к нам» — но когда Харм швыряет пилюли Дёрте в унитаз и хочет наконец выяснить «в чем тут дело», а его Дёрте ведет себя сперва в ванной, а затем в соседней комнате как слон в посудной лавке, она произносит в конце фильма слова, которые я намереваюсь вложить в ее уста в его начале: «Это ничего не даст, Харм. Все теперь зависит от исхода выборов. При Штраусе я ни за что не решусь произвести на свет ребенка».
Как будто он — будущее. Как будто его победа повлечет за собой вымирание немцев. Как будто после его поражения все обернется к лучшему. Одним он внушает надежду, другим опасения, но в любом случае он олицетворяет собой столь необходимый немцам страх. При этом вовсе не гарантировано, что его кандидатура не будет снята в день выборов. Он все еще роется в закромах проката костюмов в поисках подходящих возможностей. Он примеривает их, отбрасывает в сторону, клянет зеркало в гардеробе и желает носить одежду, предназначенную для гораздо более стройной, чем у него, фигуры. Даже самые удачные его выступления по-прежнему оставляют ощущение, что исполнитель — способный, но роль для него выбрана неудачно. В настоящий момент он копирует Шмидта, что гораздо труднее, чем может показаться на первый взгляд. Даже потеть у него не получается. Так он меняет одну роль за другой и становится все более неузнаваемым.
При этом надо отдать ему должное: он столь же откровенен, как и жесток. В недалеком прошлом его можно было увидеть как в Чили, так и в Греции, где он поддерживал тесные отношения с военными хунтами; в Португалии и Испании, где он весьма благожелательно относился к остаткам «Фаланги»; где бы ни оказался Штраус, он всегда шел рука об руку с крайними реакционерами.
Стоит прочесть его зонтхофенскую речь, произнесенную 19 ноября 1974 года (повод проверить нашу память) и напечатать огромным тиражом разработанный этим кандидатом проект программы завоевания власти, чтобы он вновь стал узнаваемым, чтобы мы запомнили, как лихорадочно и вместе с тем как четко ищет он выражение своим террористическим устремлениям.
И все же ни один из кризисов, которых он так страстно желает и способствовать разжиганию которых призывает своих единомышленников, так и не разразился. Постоянно повторяемые слова — «Я же предупреждал…» — характеризуют его как полемиста, желающего доказать, что победы, одержанные когда-то его противником, привели, якобы, к нынешнему хаосу. Но какими бы мрачными красками ни описывал в Зонтхофене он современную ситуацию, ни один из этих библейских плачей не сделал из него избавителя от кризисного состояния и невзгод. Он рассчитывал потоком своих речей посеять в душах немцев великий страх, однако на этот раз у него ничего не получилось, хотя обычно они радушно поселяют у себя все страхи мира; поэтому даже в родных краях далеко не все захотели внимать его пророчествам.
Государство не развалилось под тяжестью своих долговых обязательств, а число безработных вовсе не достигло желаемых им высот. Несмотря на глупейшие законы, волна терроризма идет на спад. Хотя экономика до сих пор исправно оказывает финансовую помощь Штраусу и ему подобным, она тем не менее не пожелала оказать ему наибольшую любезность, ибо вовсе не желала своего полного краха, а, напротив, воспользовалась конъюнктурой и занялась инвестициями (с предоставлением налоговых льгот). Даже мировые кризисы, на губительные последствия которых в Зонтхофене возлагались такие надежды, далеко не так сильно затронули страну, поскольку социал-либеральная коалиция сумела им противостоять; канцлер в случае необходимости даже может преподать урок соседям.
Страдающий тяжким недугом доллар не увлек марку на смертное ложе. Не пришлось также ограничивать нормы выдачи бензина. Напрасными оказались надежды на массовое обнищание населения. Никакого всеобщего стона и зубовного скрежета, никаких слившихся в единый вопль криков, взывающих к появлению спасителя. Нигде так и не прозвучало в этой связи имя человека, так усердно создававшего атмосферу страха. Оставшись невостребованным, он буквально навязал себя своей партии. Теперь он готовится выйти из-за кулис. Он хочет исполнять две главные роли, он хочет быть одновременно Францем Моором и Карлом Моором? Но его первая реплика так и не прозвучала.
Поскольку теперь, накануне нового десятилетия реальностью станут настоящие, а не вызываемые словами кризисы, оценивать его будут по поведению в серьезной ситуации, а значит, он скукожится и превратится в совершенно заурядного человека. Только среди себе подобных в Зонтхофене он был выдающейся личностью — на словах. Но даже те его соратники, которых он своей пулеметной речью, казалось бы, прошил насквозь — Лейзлер, Кин, Барцель, Коль, — никуда не делись и с нетерпением ждут его ухода с политической сцены.