Потом оба замолчали. Пожалуй, разговор прервался потому, что пример немецко-польского сотрудничества по спасению и реставрации старинного органа вновь высек некую искорку. Недаром Решке записал: «Замечательная мысль! Почему бы эту мысль не перенести на другие сферы?»
Возможно, что на время, которого хватило на то, чтобы выкурить две-три сигареты, обоими завладела элегическая грусть под стать кладбищенской тишине. Вероятно, возникшая позже идея наметила свои очертания, которые, однако, тут же растворились в воздухе, подобно сигаретному дымку. Во всяком случае, идея витала над ними, ее оставалось только ухватить.
Решке указывает в дневнике, что Александра отвела его на могилу своих родителей, точнее, она попросила: «Пожалуйста, мне бы очень хотелось, чтобы мы вместе сходили на мамину и папину могилу».
Они помолчали у большого гранитного камня — между прочим, со свежепозолоченной надписью, — перед которым стояла ваза с темно-красными астрами и две свечи с колпачками от ветра, после чего вдова, опять неожиданно, решила взять инициативу в свои руки. Будто услышав у родительской могилы материнский совет, она указала на доставшуюся ей в наследство вязаную авоську, с которой профессор не мог расстаться, и, засмеявшись, предложила: «Поджарю-ка я вам грибов! И покрошу петрушки».
Через дыру в ограде они вернулись в послеполуденную реальность. Теперь авоську несла вдова. Вдовцу осталось лишь подчиниться, причем он и на этот раз не решился напомнить о Чернобыле и необходимых предосторожностях.
Они проехали на трамвае мимо Главного вокзала до Высоких ворот, которые теперь назывались Brama Wyzynna. Александра Пентковская жила на Огарной улице, идущей справа от параллельной ей улицы Ланггассе. Когда-то Огарная именовалась Хундегассе, но прежняя улица сгорела во время войны дотла, как и весь город, а в пятидесятые годы ее с изумительной точностью восстановили; впрочем, теперь, подобно остальным улицам и переулкам возрожденного города, она уже нуждалась в серьезном ремонте, ибо лепнина на карнизах отваливалась прямо-таки кусками. Решке заметил на стенах пузыри и отслаивающуюся штукатурку. Долетавшие из порта кислотные испарения разъели каменные фигуры на фронтонах. Время состарило их. Особенно обветшалые фасады стояли в строительных лесах. «Эту поразительную и дорогостоящую имитацию придется повторять снова и снова».
Жилье в исторической части Старого города и Правого города котировалось высоко и давалось только членам партии, поэтому есть основание предположить, что Пентковской весьма пригодилось ее членство в ПОРП, сохранявшееся до начала восьмидесятых годов, но еще больше ей пригодился орден, которым она была награждена за заслуги по реставрации памятников культуры. Она жила здесь с середины семидесятых. Прежде они занимали с сыном и мужем, который досрочно уволился на пенсию («Яцек служил в торговом флоте».), двухкомнатную квартиру между Сопотом и Адлерсхорстом, теперь Орлово, откуда ей было далеко добираться до мастерской в центре города. Понятно, что она обратилась в свою парторганизацию. Имея многолетний партийный стаж — со времени участия во Всемирном фестивале молодежи и студентов в Бухаресте в 1953 году, — она считала себя вправе претендовать на жилплощадь поближе к месту работы. Мастерская реставраторов и позолотчиков размешалась в Зеленых воротах, ренессансном здании, которое замыкало улицы Лянггассе и Лянгер-маркт, спускающиеся на западе к реке, в сторону Моттлау.
Через несколько лет после переезда на Хундегассе ее муж умер от белокровия. А когда Витольд, ее единственный сын, поздний ребенок, уехал в самом начале восьмидесятых годов, вскоре после введения генералом Ярузельским военного положения, на Запад, чтобы учиться в Бремене, вдова осталась совсем одна в прежде тесноватой, а теперь просторной трехкомнатной квартире; впрочем, одиночество не сделало ее несчастной.
По какому-то градостроительному капризу это здание на Хундегассе оказалось уникальным в том смысле, что у него возникла пристройка, терраса, отчего дом получился как бы сдвоенным и даже имел двойной номер: ул. Огарная, 78–79. В период военного положения нижние этажи заняло правительственное агентство «Polska Agencja Interpress», которое теперь готовилось к приватизации. Фасад террасы украшал рельеф из песчаника, изображающего Амура с амурчиками. Решке замечает: «Следовало бы позаботиться об этом жизнерадостном памятнике буржуазной культуры, который крошится и покрывается плесенью».
Квартира Пентковской находилась на четвертом этаже, в той части дома, что как бы заканчивала собою улицу, которая, как и все восточные улицы Правого города, имела ворота, в данном случае — Коровьи ворота, выходящие на Моттлау. Вид из гостиной открывал туповерхую башню Мариинской церкви и стройную башню ратуши — верхняя треть обеих башен казалась обрезанной крышами противоположных домов. Из комнаты сына, ставшей теперь ее рабочим кабинетом, была видна автострада в южной части города. Там находился прежде район Предместья, называвшийся Поггенпфуль, от которого уцелела лишь Петровская церковь. Вдова показала гостю и спальню, также выходящую окнами на юг, и ванную. А в кухне она сказала: «Как видите, живу роскошно. По нашим меркам, конечно».
Почему все-таки, черт возьми, я увязался за ними? Чего ради преследую? Что я потерял на том кладбище или в квартире на Хундегассе? Какое мне дело до досужих умозаключений постороннего человека? Может, разгадка в том, что вдова…
Вслед за описанием трехкомнатной квартиры Решке вновь вспоминает глаза Александры: «Под сенью кладбищенских кущ они из голубых превратились в ясно-синие, причем синева еще и оттенялась начерненными тушью (по-моему, чересчур сильно) ресницами, которые густыми стрелками обрамляли нижние и верхние веки. А когда она смеется, делаются заметными тоненькие морщинки в уголках глаз…» Лишь после этого Решке воспроизводит то, что сообщил ей о собственной квартире: «С тех пор, как от рака умерла моя жена, а дочери зажили самостоятельно, я тоже целиком занимаю довольно большую трехкомнатную квартиру (которая практически вся обставлена как рабочий кабинет) в невзрачной новостройке с далеко не импозантным видом на индустриальный ландшафт, разбавленный, правда, немалым количеством зеленых насаждений».
Здесь сравнение жилищных условий между Западом и Востоком было прервано ворвавшимся в кухню долгим и надрывно-трагическим перезвоном колоколов с ратушной башни, который еще не раз будет прерывать их беседу. Когда отзвучал последний удар, вдова сказала: «Громковато, конечно. Но можно привыкнуть».
Из дневника мне известно, что прежде чем Решке принялся за петрушку, Александра повязала ему передник. Сама же она взялась чистить четверку пузатых, с большими шляпками, белых грибов, ножки которых не были ни деревянистыми, ни червивыми. Потому и отходов оказалось совсем мало, пришлось лишь чуточку снизу поскоблить шляпки, а также места, тронутые слизнями. Потом Решке вызвался чистить картошку и настоял на своем. Он, дескать, после смерти жены наловчился в этом деле, так что оно ему не в тягость.
Разнесшийся по кухне запах жарящихся грибов побудил обоих к попыткам описать его. По дневнику неясно, кто из них рискнул назвать грибной дух «возбуждающим». Ему, во всяком случае, белые грибы часто напоминают детство, саскошинские леса, куда он хаживал с бабкой по материнской линии собирать лисички. «Подобные воспоминания острее любого грибного блюда в итальянском ресторане; вот в Болонье, когда я там был последний раз с женой…»
Вздохнув, она сказала, что, к сожалению, не бывала в Италии, зато ей довелось изрядно поработать в Западной Германии и Бельгии: «Польские реставраторы зарабатывают валюту для казны. Их экспортируют, вроде польских гусей. Была я в Трире, Кельне и Антверпене…»
«Иногда кухня становится мастерской», — пишет Решке и отмечает на кухонных полочках множество баночек, скляночек и всевозможных инструментов. Аромат жареных грибов быстро забил и запах олифы, и запах ее духов.