Рист читал первым — и начало пророкотало как гром: «Германия, величайшая империя мира, ныне лежишь ты во прахе, опустошена и поругана, — вот правда! Свирепый Марс, сиречь проклятая война, бушующая уж скоро тридцать весен, есть преужаснейшее наказание господне и страшная кара за преизбывное зло бесчисленных грехов недостойной Германии. Такова истина! Обездоленному, до крайней нужды доведенному отечеству — да ниспослан будет наконец благороднейший мир. С каковой целью пииты, собравшись в Тельгте — сие название означает издревле „молодой дуб“, — порадели представить немецким и чужеземным князьям свое отвечающее истине мнение…»
Затем Мошерош перечислил вождей противоборствующих партий. Но стародавнему порядку (без Баварии, но включая Пфальц) со всею почтительностию, тщательно соблюденною Гофмансвальдау, были поименованы — вслед за императором — все курфюрсты. Потом шли чужеземные короны. Виноватыми оказывались все — и немцы, и романцы, и швед, без разбора вероисповеданий. Немцам вменялось в вину то, что они выдали отечество чужеземным ордам, а чужеземцам — то, что они превратили Германию в свой манеж, и теперь страну — раздробленную, утратившую вместе со старым порядком всякую добродетель и красоту — было не узнать. И токмо пииты, гласило обращение, ведают еще, что именно достойно называться немецким. Они же, «горестно воздыхая и слезы лия», связали воедино последнюю крепь отечества — немецкий язык. Они — другая, истинная Германия.
Далее следовали (частью Ристом, частью Мошерошем оглашенные) некоторые требования — среди них укрепления чинов, сохранения Померании и Эльзаса за империей, возрождения пфальцского курфюршества, обновления выборности в королевстве богемском и — конечно — свободы всякого вероисповедания, включая и кальвинистское. (Этот пункт отспорили страсбуржцы.)
Манифест — громко нерешительно, абзац за абзацем был прочитан весь текст — вызвал поначалу бурю восторгов, но вскоре раздались и пожелания умерить претензии, сократить требования, придать всему более четкий, практический смысл. Как и следовало ожидать, Гергардт не мог вынести особого упоминания кальвинистов. Бухнер (вернувшийся из своей комнаты) нашел (взглянув на Шюца), что Саксонии вынесен излишне суровый приговор. Векерлин сказал: после такой бумаги Максимилиан и пальцем не сможет шевельнуть против испанцев, а гессенская ландграфиня — против шведов. Кроме того, Пфальц потерян навсегда. Логау насмешничал: получи макаронник-кардинал сию эпистолу, он не мешкая вернет добычу и очистит Эльзас с Брайзахом. И Оксеншерна, отведав такой немецкой речи, немедленно утратит аппетит к Померании и Рюгену. Тут возмутился Грефлингер: чем это ему, шельме, не угодили шведы? Ежели б не героическая высадка Густава Адольфа на балтийском берегу, теперь бы и в Гамбурге сидели паписты. А ежели б Саксония и Бранденбург не поджимали все время хвост, мы бы дошли со шведом до Дуная и дальше. А ежели б конница Врангеля не погуляла прошлый год по Баварии, ему бы не видать любимого Регенсбурга как своих ушей.
Именно швед, вскричал и Лауремберг, вышвырнул фридландца из Мекленбурга. Верно, откликнулись силезцы, кто ж, как не швед, защитит их от папы? При всех издержках оккупации надобно хранить ему благодарность. Нападки на шведский престол из манифеста нужно выкинуть. Испуганный Шефлер был нем. Когда же Шнойбер вставил, что надо пощадить и француза, потому как Франция решающим образом ослабила Испанию, Цезен подал реплику, которая, собственно, должна была принадлежать Ристу: тогда в тексте вообще ничего не останется от обвинения, а будет одна бессильная жалоба. А с нею нечего и вылезать. Ради нее не стоило и съезжаться. Для чего же они все-таки собрались?
Генрих Шюц, сидевший с отсутствующим видом в течение всей перепалки, взялся ответить на вопрос для чего: для написания слов, располагать которые в искусном порядке всемилостивейше дано только поэтам. Чтобы по крайности вырвать у бессильного немотства — а он хорошо с ним знаком — тихое «несмотря ни на что».
С этим мы могли согласиться. Быстро, пользуясь кратким перемирием, Дах сказал: текст ему нравится, хотя он вряд ли пригоден. Обыкновенно столь суровый господин Шюц на сей раз в мягкой форме выразил то, что ведает каждый: нет у пиитов никакой иной власти, кроме единственной — соединять верные, хотя и бесполезные, слова. Надобно дать манифесту перележать ночь: утро вечера мудренее. С этими словами он пригласил всех в большую залу — на новый диспут. Должен ведь Гергардт наконец изложить свои возражения знаменитому гостю.