Потому-то Логау, Векерлин и вполне мирские Гарсдёрфер и Гофмансвальдау считали чистой воды суеверием распространенное мнение, будто конец мира, должный подтвердить правоту взывающей к нему поэзии, не за горами. Однако ж прочие — среди них и сатирики, и даже мудрый Дах — хоть и не думали о Страшном суде неотступно, по чувствовали его приближение всякий раз, когда над миром сгущались политические тучи, что с ним бывало нередко, или когда завязывались в тугой узел тяготы повседневной жизни — например, когда признание Гельнгаузена превратило пиитический пир в разнузданное обжорство, а веселие стихотворцев обернулось неизбывным унынием.
Один лишь Грифиус, мастер мрачных видений, излучал свет бодрости. Он был в своей стихии. А потому спокойно противостоял напору хаоса. Его представление о миропорядке покоилось на иллюзорности и тщете. Он смеялся: с чего такой скулеж? Разве ведом им добрый пир без горького похмелья?
Сонм пиитов, однако ж, долго еще мысленно витал над бездною ада. То был час смиренного Гергардта. Рист не уступал ему в рвении покаяния. В Цезене клокотал сатанинской силы вулкан. Гримаса скорби исказила свежий лик юного Биркена. Уйдя в себя, Шефлер и Чепко искали спасения в молитве. Издатели — а прежде всех обычно не унывающий кузнец начинаний и планов Мюльбен — чуяли близкий крах своего ремесла. Альберт припомнил стихи своего друга Даха:
До конца испив свое горе, стихотворцы принялись обвинять друг друга. Уличали особенно Гарсдёрфера — за то, что навязал им лиходея. Бухнер негодовал: любой прохвост, коли он за словом в карман не лезет и сыплет анекдотами, всегда может рассчитывать на расположение «Пегницких пастухов». Цезен укорил Даха: зачем дозволил приблудному охальнику держать речь в их узком кругу? Мошерош возразил: как бы там ни было, а расквартировал их он, этот негодник. Гофмансвальдау язвил: и тот, первый обман был штучкой злодейской, а ведь большинство поэтов только смеялось. Снова смотрел триумфатором Грифиус: ну о чем говорить! Во грехе погряз каждый. И никого на свете нет без вины. Как объединила их, людей разных сословий, печаль, так уравняет всех перед господом смерть.
Дах воспротивился этому обвинению всех, слишком походившему на оправдание каждого: тут не о порче нравов речь. И не о том, чтобы найти виноватого. Но — об ответственности. А ее, прежде других, несет он сам. Он виноват более других. Во всяком случае, в Кёнигсберге он не сможет расписать их позор — его позор в первую очередь — как забавный анекдот. Но что делать теперь, не знает и он. Отбывший, к сожалению, Шюц прав: начатое дело надобно кончить. Бежать не годится.
Когда Гарсдёрфер принял всю вину на себя и сказал, что ему следует в наказание уехать, с ним никто не согласился. Бухнер заявил: его упреки вызваны раздражением, не более. Если уедет Гарсдёрфер, то и он, Бухнер, уедет.
Нельзя ли, предложил негоциант Шлегель, устроить тут что-то вроде суда чести, как это водится в ганзейских городах, и в присутствии Гельнгаузена обличить его злодеяние? Он, как человек со стороны, мог бы выступить судьей в этом деле.
«Да! Судить его!» — раздались крики. Нельзя допустить, кричал Цезен, чтобы этот малый и дальше сидел тут с ними да без конца дерзил. Рист заявил, что в присутствии разбойника нельзя принимать мирное воззвание пиитов. А Бухнер добавил: кроме того, сколь ни нахватан мерзавец во всяком и разном, нельзя забывать, что он круглый профан и невежда.
Походило на то, будто суд чести устраивал всех. Но когда Логау спросил, в какое время должно будет огласить очевидный приговор — сразу же или в конце процедуры — и кто возьмет на себя миссию пойти к мушкетерам и позвать сюда Гельнгаузена, желающих не нашлось. Лауремберг крикнул было: «Пусть это сделает Грефлингер, он любит важничать!», но тут вдруг все заметили, что Грефлингера-то среди них и нет.