По самой подчеркнутой негромкости его голоса да по тяжелому, часто прерывающемуся дыханию можно было догадаться, что взволнован Главный не меньше, а, наверное, больше, чем любой другой из присутствующих. Но держал он себя в руках отлично! Так мне, во всяком случае, казалось, хотя я и сам в тот момент вряд ли был полностью способен объективно оценивать степень взволнованности окружающих. Все, что я видел и слышал вокруг себя — и нарочито спокойный голос Королева, и его тяжкое дыхание, и бьющаяся на шее голубая жилка, — все это я по многолетней испытательской привычке (испытатель обязан видеть все) воспринял, загнал в кладовые подсознания, а потом, по мере того как эти детали неторопливо всплывали в памяти, заново пережил и оценил каждую из них. И снова убедился: отлично держал себя Королев в руках в эти острые, напряженные предстартовые минуты!
И только когда прошли последние команды: «Ключ на старт... Есть ключ на старт... Пуск!..», когда сквозь многометровые бетонные своды бункера донесся могучий вулканический гул двигателей ракеты-носителя, а в динамике раздался голос Гагарина: «Поехали!..» — только тогда Сергей Павлович снял себя с тормозов и в ответ на возглас Гагарина неожиданно громко, возбужденно закричал на всю пультовую:
— Молодец! Настоящий русский богатырь!..
А через несколько минут, когда среди почти непрерывных, перебивающих друг друга бодрящих докладов операторов («Ракета идет хорошо...», «Давление устойчивое...», «Первая ступень разделилась...», «Ракета идет нормально...»), стало все чаще повторяться слово «Пропуск» — это означало, что ракета ушла за пределы дальности прямой радиосвязи, — Королев положил микрофон, вышел из пультовой и, столкнувшись у выхода из бункера с Константином Петровичем Феоктистовым, порывисто обнял его со словами:
— Поздравляю! Поздравляю! Тебе это тоже нелегко досталось. Немало и я тебя поругал, крови тебе попортил. Ты уж извини, не сердись на меня...
Тут все свидетельствовало о сильном эмоциональном подъеме, которому наконец позволил себе отдаться Главный конструктор: и обращение к Феоктистову на «ты» (хотя они работали вместе многие годы, но, как мне казалось, в личную дружбу эти отношения не переросли), а главное, сам факт принесения извинений — просить прощения у кого бы то ни было и за что бы то ни было этот человек не любил! Не в его характере это было.
Но в те минуты индивидуальные особенности характеров людей как-то снивелировались. Одни мысли, одни эмоции владели всеми.
Человек в космосе!..
Как в полусне, проходил для всех нас тот день. Всего несколько часов назад мы у подножья ракеты обнимали Гагарина и желали ему счастливого пути — пути, по которому не проходил еще ни один человек на свете.
И вот позади долгое ожидание старта — комплекс предпусковых работ длится часы! — сам старт, пунктир сообщений о полете «Востока» вокруг земного шара, сообщение о благополучной посадке, импровизированный (насколько он получился эмоционально сильнее заранее подготовленных!) митинг на космодроме, короткий путь по раскалившейся к середине дня степи на аэродром...
Мы летим на том же «Ил-четырнадцатом», на котором две недели назад прибыли на космодром. Летим к месту посадки Гагарина.
После пережитых треволнений клонит ко сну. И кажется, не одного меня — в соседнем кресле клюет носом «Алексей Иванов». Внезапно по ассоциации вспоминается продуктивная деятельность «высокой комиссии», участниками которой мы оба были несколько дней назад, и меня тянет на признание.
— Знаешь, — говорю я. — А ведь это, будь оно неладно, число — сто двадцать пять — я Юре сказал. И в планшет ему записал. Чтобы, в случае чего, сразу перед глазами было... В тот же вечер сказал...
Иванов мгновенно вышел из состояния дремоты, посмотрел на меня несколько секунд каким-то странным взглядом и тихим голосом произнес:
— Я тоже...
...Берег Волги. Широкий заливной луг, от которого крутой стенкой поднимается тянущийся вдоль реки пригорок. На его вершине — небольшая круглая ямка, выдавленная в грунте приземлившимся космическим кораблем.
В нескольких шагах — сам корабль, откатившийся после первого касания немного в сторону. Он обгорел с одного бока — того, который находился спереди при входе в плотные слои атмосферы.
Вместо сброшенных перед посадкой крышек люков — круглые дыры.
Здесь же рядом, на сухой прошлогодней траве бесформенная куча сероватой материи — сделавший свое дело парашют.
В обгоревшем шаре «Востока» мне видится что-то боевое. Как в только что вышедшем из тяжелого сражения танке. Даже дыры от люков вызывают ассоциации с пробоинами.
А кругом — зеленая, весенняя степь, видимая с этой высотки, наверное, на десятки километров.
Если специально искать место для сооружения монумента в честь первого полета человека в космос — вряд ли удалось бы найти более подходящее!
Королев несколько минут простоял молча.
Смотрел на корабль, на волжские просторы вокруг...
Потом провел рукой по лбу, надел шляпу, повернулся к группе окруживших корабль людей — участников этой работы, прилетевших к месту посадки «Востока» на двух вертолетах, — и... принялся кому-то выговаривать, что-то поручать, отменять, назначать сроки... Словом, вернулся в свое нормальное рабочее состояние.
До полета «Востока-2» оставалось неполных четыре месяца...
У тети на именинах
— Мы с вами определенно где-то встречались, — сказал Андроников. — Не могу вспомнить, где именно, но помню, было это в домашней, уютной обстановке. Знаете, что-то типа «у тети на именинах».
С этих слов начался наш разговор. Дело было в один из тех холодных зимних вечеров, когда особенно тянет к теплу, уюту, общению с друзьями. Самые трудные годы войны были уже позади. Мы собрались у Татьяны Стрешневой — жены моего погибшего на войне школьного товарища, журналиста и поэта Леонида Кацнельсона — в большом сером доме в Глинищевском переулке (ныне улице Немировича-Данченко), населенном артистами, режиссерами, музыкантами и прочими представителями разного рода изящных искусств. Строго говоря, хозяйкой дома Татьяна Валерьевна могла именоваться лишь условно. Квартира, в которую мы пришли, принадлежала не ей, а ее находившимся в отъезде друзьям.
Зима в тот год выдалась холодная. Впрочем, может быть, она только казалась такой холодной потому, что топили еще далеко не всюду, и притом более чем экономно, — городское хозяйство жило отнюдь не по нормам мирного времени. И многие жители насквозь промерзших московских квартир норовили обогреться у знакомых, которым в этом смысле повезло хоть не намного больше.
Квартира, где мы собрались, была, что называется, авантажная: с высокими потолками, множеством фотографий на стенах, пухлой мебелью, тяжелыми оконными портьерами. Но все эти подробности тогда ни на кого особого впечатления не производили — за прошедшие годы жизнь заставила людей приблизиться к познанию истинной меры вещей, отойти от которого они еще не успели. Бог с ней, с обстановкой. Главное — было бы более или менее тепло.
Излагая программу предстоящего вечера, Татьяна начала с упоминания о ржаном пироге — одном из яств, которыми в то не очень сытое, карточное время изобретательные московские хозяйки потчевали своих гостей.
Означенный пирог представлял собой ломти нормального черного хлеба, поджаренные на растительном масле. И я прошу читателя не относиться к этой расшифровке пренебрежительно: «Скажите, мол, какой деликатес — поджаренный хлеб!» По тому времени это был пир.
Упомянув, таким образом, об ожидающей нас пище телесной, Татьяна перешла к пище духовной:
— Приходи... будут интересные люди. Андроников будет. Ты ведь знаешь Андроникова?
Еще бы мне не знать Ираклия Андроникова!
В последние предвоенные годы трудно было назвать что-нибудь более популярное у московской публики, чем его устные рассказы. Сейчас эта популярность стала традиционной, беспроигрышно надежной, я бы сказал — классической. Но и молодой Андроников не имел оснований обижаться на московскую публику: его уникальное дарование она оценила сразу и в полной мере.