Выбрать главу

— Вы помните, я обещала познакомить вас с нашей актрисой по имени Вивиана Абелевна?

— Помню, — ответил Андроников. — Но я уже занят другой.

— Нет, — сказала хозяйка. — С другой вы не говорите. Вы говорите с ней... С Вивианой.

Последовала немая сцена, отличавшаяся от «ревизоровской» разве что количеством действующих лиц, но никак не уровнем драматического накала.

Дальнейший ход событий Андроников прокомментировал кратко:

— Так я женился...

Посмеялись. Поахали. И разговор снова перекинулся на что-то другое. Всем было весело, уютно, интересно, и конечно же главная заслуга в этом принадлежала Андроникову.

Но по-прежнему, как некий роковой рефрен, время от времени в ход беседы вдруг врывалось:

— Вы знаете Григорьевых на Литейном? (Ратнеров на Садовой, Петросянов на Третьей линии — и прочих, имя которым легион.)

Нет, к несчастью, никого из них я не знал: не совпадали либо фамилия, либо адрес, либо, чаще всего, и то и другое.

Разделавшись с Ленинградом, Андроников расширил географию поисков:

— Осенью тридцать шестого года вы были в Пензе?

— В зиму перед войной вы приезжали в Тбилиси?

— Года четыре назад вы в Киеве не останавливались? — спрашивал, нет, вернее, не спрашивал, а каждый раз, не смущаясь бесплодностью многих предыдущих попыток, уверенным, победным голосом почти утверждал Андроников.

Увы, на все это следовали, как принято говорить на собраниях при зачтении чьей-нибудь анкеты, одни лишь отрицательные ответы.

И если поначалу я отвергал очередную гипотезу, виновато разводя руками, сокрушенно качая головой и всячески всем своим видом демонстрируя, как мне больно говорить столь уважаемому собеседнику слово «нет», то постепенно в моем голосе стали прорастать нотки если не нетерпения, то некоторой сухости. Двадцатое или тридцатое односложное «нет» звучало уже без тени тех эмоций, которые присутствовали в первом или, скажем, пятом.

Становилось очевидным, что на сей раз уникальный слух Андроникова дал осечку. Что ж, это бывает и с профессионалами. Столько самых разных голосов он с безукоризненной точностью улавливал и так талантливо воспроизводил, что сам бог велел не ставить ему в упрек промашку с моим, нельзя сказать, чтобы очень мелодичным голосом.

Я был справедлив, объективен, а потому вполне готов милостиво простить Андроникову его заблуждение. Сознание собственного великодушия подогревало во мне то, что, как я узнал впоследствии, психологи называют внутренним комфортом... Напрасно только Андроников — думал я — так уж упорствует в столь очевидной ошибке...

* * *

А разговор продолжался. С событий далекого прошлого — далекого не столько по календарю, сколько по объему свершившегося с тех пор — он перешел к войне. Это было неудивительно. В то время едва ли не каждый откровенный, душевный разговор так или иначе приводил собеседников к войне. Не мог не приводить! Потому что судьбы всех нас, вместе взятых, и каждого из нас в отдельности полностью определялись не чем иным, как ходом этой тяжелой, долгой, заполнившей собою души человеческие войны.

Андроников рассказал о своих встречах с генералом Порфирием Георгиевичем Чанчибадзе — яркой, своеобразной личностью и одним из видных наших военачальников. Сейчас и этот рассказ, многократно исполненный с эстрады, широко известен. Помните — генерал Чанчибадзе прохаживается перед строем пополнения, прибывшего в его изрядно потрепанную в боях дивизию. Разговаривает с бойцами. Один из них вернулся из госпиталя («Какой молодец! Уже воевал!..»), но на вопрос о том, куда был ранен, отвечает весьма невнятно. Когда же наконец выясняется, что ранен он был в ягодицу, Чанчибадзе интересуется прежде всего обстоятельствами ранения: «Ты бежал от неприятеля? Что? Ах, ты шел вперед и за спиной разорвался снаряд! Так чего же ты стесняешься? Такой раны не стыдиться надо — ею гордиться надо!..» А по поводу другого новобранца, прибывшего из заключения, в которое попал за то, что зарезал чужую курицу, Чанчибадзе обращается к своему адъютанту: «Смотри, Токмаков, какой молодец! Еще на войне не был — и уже кого-то убил!..»

Ну, вот я, незаметно для самого себя, и не удержался от безнадежной попытки сделать невозможное — пересказывать своими словами Андроникова... Больше не буду — честное слово!

Когда рассказ о Чанчибадзе был окончен, я вскользь заметил, что уж эту-то фамилию, слава богу, помню хорошо. И вряд ли когда-нибудь забуду!

Группа генерала Чанчибадзе в дни контрнаступления наших войск под Москвой была введена на правом фланге Западного фронта в прорыв и ходила по тылам Клинской группировки противника, чем немало способствовала успеху всего контрнаступления. Наше авиационное соединение поддерживало группу Чанчибадзе с воздуха (точнее, пыталось поддерживать, насколько позволяла трудная погода и мера наших, тогда еще достаточно скромных возможностей).

— Вы служили в авиации Западного фронта? — спросил Андроников.

— Нет. Я служил на Калининском. Он нависал тогда выступом над правым флангом Западного. Авиации нашего фронта удобно было летать туда. Вот нас и посылали.

— А назвать вам аэродром, с которого вы летали?

Бог мой — опять очередная гипотеза! Ну как ему не надоело? Неужели все еще не ясно, что мы разговариваем впервые? Да что там: конечно же давно ему все ясно, но сознаться в этом — упрямый человек! — не хочет. Утомленным голосом я согласился:

— Ну, назовите.

И тут Андроников, в отличие от всех своих предыдущих предположений, которые он высказывал тоном категорического императива, вдруг произнес тихим, ровным голосом:

— Будово.

* * *

Будово!

Длинная, узкая — в один ряд домов с каждой стороны дороги — деревня, протянувшаяся вдоль шоссе Ленинград — Москва, где-то на полдороге между Торжком и Вышним Волочком. Поле позади правого (считая от Москвы) ряда домов было в сорок первом — сорок втором годах приспособлено — как и множество других мирных деревенских полей — под аэродром. Эти не очень ровные, порой довольно причудливые по форме, почти всегда более короткие, чем хотелось бы, площадки так и назывались: полевой аэродром. То есть как бы уже не просто поле, но все-таки еще не совсем аэродром. По мере того, как фронт перекатывался на запад, почти все такие полевые аэродромы возвращались к исполнению своих прямых мирных обязанностей: вновь становились обычными, нормальными полями. Когда я пятнадцать лет спустя ехал на машине из Москвы в Ленинград, будовское поле было сплошь засеяно и, как давно демобилизованный солдат, ничем внешне не напоминало о своем боевом прошлом...

Наш авиационный полк базировался здесь в трудную, очень морозную в буквальном смысле слова, но весьма горячую в смысле переносном, первую военную зиму.

Стоянки самолетов были устроены в густом лесу, граничившем с аэродромом со стороны, противоположной деревне. Выруливать приходилось по длинной, извилистой, вымощенной бревенчатой гатью дорожке. Но дело того стоило: благодаря расположенным в глубине леса стоянкам мы не имели потерь самолетов на земле. А каждый самолет тогда был на вес золота. Боевые потери шли одна за другой, а пополнения материальной части почти не было. В иные дни мы могли выставить в боевой наряд всего каких-нибудь четыре-пять самолетов. И все-таки полк жил, воевал, выполнял все приходившиеся на его долю задания.

В одно мглистое морозное утро мы собрались вылетать, вырулили из леса по нашей бревенчатой, разговаривающей под рулящим самолетом наподобие ксилофона, дорожке и, оказавшись в поле, поняли, что погода, даже по предельно снисходительным нормам военного времени, начисто нелетная. Смесь густой дымки с моросью почти полностью съедала видимость, над самой головой, как клочья грязной ваты, проползала облачная рвань. Словом, какие уж тут полеты!