Биография поэтессы не примечательна яркими эпизодами. Спокойная, хотя порой и кочевая, размеренная жизнь. Счастливая жена, счастливая мать. Раздумья над окружающей природой — каждый штрих ее находит отзвук в чуткой душе, переходит в образы микростиший.
Молодая семья с годовалой дочерью переезжает в Нагоя, затем в Сэндай, а в 1937 г. окончательно оседает в Токио. К токийскому периоду у четы Накамура прибавляется двое сыновей.
В тридцать четыре года госпожа Накамура становится членом поэтического общества «Кукушка» (по-японски «Хототогису»), общества, издававшего тот самый журнал (тоже «Кукушка»), в который она, будучи еще невестой, отправила свои первые стихи.
Первый сборник Накамура Тэйдзё — «Весенний снег» — вышел в свет в 1940 г., следующий — «Трехстишия Тэйдзё» — в конце войны, в сорок четвертом, а в послевоенный период ее книги издаются почти ежегодно. Итоговым собранием, вобравшим в себя все лучшее, как считает сама поэтесса, явились «Трехстишия Накамура Тэйдзё». Это уже 1969 год. Более двухсот страниц насчитывает книга, изданная в серии «Современная поэзия хайку». Она составлена поэтессой, ею же прокомментировано каждое из двухсот семидесяти трех произведений. Могла ли подумать в начале века маленькая школьница Сайто, что пойдет по стопам поэта Басё, к которому не испытывала любви в те годы?
Я стою перед входом в музей Басё, находящийся в древней столице — Киото. Синее небо и лепестки расцветающей вишни — приметы весенней поры. У двери висят плащ поэта и соломенная шляпа — спутники его долгих скитаний по родной земле. Великий Басё — гордость национальной культуры. Его имя, его реликвии святы для каждого японца.
Позже я прочитаю у Накамура Тэйдзё похожее на исповедь признание. Оно касается Басё. Точнее, самой поэтессы, ее удивительно нетрадиционного прихода в чарующий мир японской лирики: «Кажется, это было в четвертом классе женской гимназии — в учебнике были помещены портрет и стихи Басё. Я не испытывала даже приблизительного интереса к трехстишиям, на уроках родного языка скучала и, как обычно, пропускала все мимо ушей.
Несравненно интереснее казались мне драматические произведения, которые я читала с упоением, самозабвенно. Втайне я даже презирала этого безалаберного Басё, который умер в конце путешествия от какой-то болезни.
Более того, я нисколечко не задумывалась, что и по сию пору мне будет стыдно перед Басё за себя, какой я была в то время, что я буду испытывать необъяснимую муку».
Впоследствии поэтесса училась искусству трехстиший и у других прославленных мастеров хайку, учеников и последователей Басё — у Иссы и Бусона.
Высшей похвалой поэту, сочиняющему хайку, конечно, служит сравнение его с Басё. «Он пишет, как Басё», — что-нибудь в этом роде нередко можно услышать в разговоре с японцем или иностранцем, изучающим японскую культуру, когда заходит речь о каком-нибудь выдающемся явлении поэзии хайку.
Однажды в гостях у Романа Николаевича Кима, первого «красного профессора» — японоведа, тогда уже безнадежно больного, я услышал стихи, о которых хозяин дома восхищенно сказал: «Почти Басё!» Не помню, чьи это были строки, кажется, сочинил их монах-отшельник, живший в начале XIX века. Помню только большой в толстом переплете старинный фолиант, тисненный золотыми иероглифами, который достал вдруг с полки Роман Николаевич и раскрыл в нужном месте, о чем свидетельствовала единственная малиновая закладка. Он прочитал стихотворение вслух. Коротенькое трехстишие по-японски звучит еще короче, чем по-русски, но целый мир порою вмещают в себя эти семнадцать слогов, составляющих хайку.
Отшельник, или опальный поэт, уединившись в горах, вдали от людей, вел свой дневник. По прошествии дня он сделал в нем запись:
Тогда же в кабинете Кима я перебрал несколько вариантов, перелагая миниатюру на русский, пока с его одобрения не остановился на этой редакции.
Роман Николаевич знал, что смертельно болен, но виду не подавал. Он был из породы «железных» людей. Смеялся, шутил, пересыпал свою быструю речь то русскими (если говорил по-японски), то японскими (если говорил по-русски) словами, язвил по поводу каких-то незадачливых западных «фантастов-мизантропов», которые претили ему антигуманизмом своих творческих концепций. Но одно выдавало его подлинное, тщательно скрываемое от посторонних глаз душевное состояние — слегка помятая единственная закладка в толстом фолианте с золотым тиснением. Стихи отшельника, «почти Басё», говорили ему, томившемуся в четырех стенах, о чем-то неизмеримо большем, чем мог услышать я, молодой и здоровый. И все же я запомнил их на всю жизнь — как память о встрече с замечательным человеком.