Много лет спустя я рассказывал Алле Константиновне о своей юношеской влюбленности в Финочку. Она, к тому времени не утратив ни молодости, ни обаяния, ни жизнерадостности, улыбаясь мне, ответила: «Ну и прекрасно. Продолжайте меня считать Финочкой».
И каждый раз при очередной встрече, и в довоенные и послевоенные годы, на гастролях ли, или в торжественные дни юбилеев театра, или на новогоднем вечере, по восстановленной было традиции мхатовцев встречать Новый год в большом фойе театра, я всегда улучал минутку признаться Алле Константиновне: «Вы для меня по-прежнему Финочка». И она, подыгрывая мне, шутливым тоном неизменно отвечала: «Конечно, конечно, только Финочка!»
В последний раз я встретил Аллу Константиновну на улице Пушкина недалеко от театра. Она опередила меня, здороваясь: «Ну вот и нет вашей Финочки». Я пытался утверждать обратное: «Вы прекрасно выглядите», но что-то скорбно-усталое проглядывало во всем ее чудесном облике. Она только что перенесла тяжелую операцию. А вскоре на немецком кладбище москвичи прощались с Аллой Константиновной Тарасовой…
В нэпмановской Москве пышно расцветало эстрадное искусство во всем его многообразии. Представители разговорного жанра: салонные куплетисты – во фраках и смокингах и черных лакированных ботинках, куплетисты-«босяки» – в костюмах из мелких кусочков разноцветных тряпок, в ботинках с двойными подошвами, для удобства «сбацать» чечетку со звуковым эффектом как будто клацающих кастаньет – наводнили эстраду. Авторы злободневных политических фельетонов не очень считались с литературной этикой. На исторический ультиматум английского премьера лорда Керзона эстрадная пара разговорников отвечала рефреном: «Ульти, к делу мы пришили, матом будем отвечать»… Не претендовали на тонкий юмор и поборники за чистоту служебной морали, потчуя публику припевом: «Мы руки взятками свои не замарали, когда мы брали, то перчатки одевали…» и так далее и тому подобное.
Все это декламировалось, пелось, плясалось на небольших подмостках, начиная от пивных «Левенбрей», Корнеева и Горшанова и кончая открытыми площадками, сколоченными на Тверском, Цветном или Чистопрудном бульварах.
Там же можно было видеть танцевальные пары, исполняющие модные аргентинские танго или бразильскую «Амапу».
Звукоподражатели, имитаторы, клоуны, жонглеры входили в программу рекламных объявлений «Дивертисмент», висящих у входа заведений такого типа.
Но наиболее популярным жанром эстрадного искусства оказалось цыганское пение и пляска. Хоры под управлением знаменитых дирижеров – Егора Алексеевича Полякова, Дмитрия Ивановича Иванова, Николая Степановича Лебедева, прошедших школу дореволюционных загородных ресторанов высшего класса «Яра», «Стрельны», «Эльдорадо», со своими знаменитыми певицами – Александрой Христофоровной Христофоровой, Александрой Андреевной Ланской, Дарьей Алексеевной Мерхоленко, сохранившими в своем действительно цыганском искусстве стиль таборного фольклора, переживали свое второе рождение.
Политехнический музей и Дом Герцена – главные полигоны прозы и поэзии. Всевозможные литературно-поэтические «реки, ручьи, ручейки и лужицы» растекались в разных направлениях. Поэтические поиски земных и заоблачных истин громко, трескуче звенели в ушах. Из стен главных полигонов перестрелка спорящих сторон переносилась в кафе «Стойло Пегаса», где полемика велась и в настенных экспромтах – «…с очками на носу сидит рыжая корова, уплетая колбасу».
Сбивали с толку, смешили нарочитой несуразностью стихи декадентов. Более полувека прошло, а помню печатавшееся и декламировавшееся:
Помню в том же «Стойле Пегаса» лохматого, неопрятного, с перхотью на плечах, в засаленной вельветовой блузе, в очках с тонкой металлической оправой декадента, бьющего в своем «стихотворении» на образ:
и далее набор каких-то несовместимостей. Ведь не выветрилась же такая белиберда! Вспоминаю об этом лишь для того, чтобы донести до читателя особый колорит того времени.
Напротив в кафе Филиппова обосновался на ежедневное времяпрепровождение спортивного вида молодой человек, рекомендующийся у каждого столика:
Он рядился под Есенина. Щеголял выдуманной близостью с поэтом – «вчера с Сергеем били в жизнь». Блондинистый, со спущенным на лоб чубом, Борисов действительно напоминал лицом Есенина и так всегда азартно заступался за него – «закусали Сережку собаки», – что каждый вечер заканчивал в милиции.
Я гнался за живым Есениным, рыскал по диспутам, но увидел любимого поэта только на похоронах. О влиянии на молодежь, о силе его поэтического таланта столько написано и будет еще написано критиками, литературоведами, что здесь мне ни прибавить, ни убавить. Помню лишь тягостное ощущение непоправимости свершившегося.
Вечернюю газету принесли в парикмахерскую, где я дожидался своей очереди. Читаю сообщение, и первая мысль: «Так и не увидел!» Бросил очередь и от Никольской улицы до Пресненского вала промозглым зимним вечером побрел домой, отказавшись от всех житейских соблазнов. А Тверская что ни шаг, то соблазн: вон налево сияет огнями ресторан «Националь», чуть подальше, на углу Брюссовского, – «Медведь», направо, на углу Козицкого, кафе Филиппова, на углу Садово-Триумфальной – «Ку-ку», через двери которого на улице слышится цыганский хор под управлением Егора Полякова.
Маяковский. Первое впечатление – громадина. Я только взялся за ручку двери в фотографию «Джон Буль», помещавшуюся рядом с ВТО, на улице Горького, как навстречу мне, заполняя весь дверной проем, двинулась огромная фигура в куртке с воротником шалью и надетой чуть набок спортивной кепке.
В тамбуре не было возможности протиснуться мимо, и я отступил, успев заметить на ногах встретившегося очень большие ботинки на толстой подошве. Крупный мужчина широким шагом направился к Страстной площади.
– Узнал? – не дожидаясь ответа, Володька Шустрый, сын владелицы фотографии, сунул мне квитанцию на имя Маяковского. – Едва уместился перед аппаратом, – возбужденно тараторил школьный друг. Приемная «Джона Буля» действительно крохотных размеров, а «лаборатория» и того меньше.
Я, конечно, узнал. Мне уже приходилось его видеть и слышать в Политехническом музее. Но встретиться, плечо в плечо, довелось впервые. Огромная габаритность фигуры поэта изумила, даже папироса во рту показалась – «курю трубы фабричные».
Не скажу, что Маяковский был моим кумиром. Я больше увлекался Есениным. Из страны березового ситца дул теплый знакомый ветерок Вашутинской подозеры. Но от горлана, бунтаря тоже некуда деться: он был огромен во всех измерениях, и в трудной для нас, ребят, манере стихосложения и своих поэтических образах.
«Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянии»… Я наблюдал вплотную. Время все поставило на свои места.
С Маяковским меня познакомил Николай Николаевич Асеев в коридоре небольшого зала Дома Герцена, где Владимир Владимирович в этот вечер читал свои стихи.
– А, мускулы… – добродушно-иронически прогудел поэт, протягивая руку, когда Асеев отрекомендовал меня футболистом. Я ответил футбольной строчкой из его стихотворения. Реакция была положительная: в сдержанной улыбке чуть дрогнули уголки рта, и подбородок стал тяжеловеснее.