— В «Приемном отделении» — буйство разговорной речи. Каждый персонаж — от главных до самых мелких, не требующих, казалось бы, особого авторского внимания, — наделен собственными речевыми характеристиками. Здесь слышны голоса деревни и городского простонародья, интеллигенции и номенклатуры. В целом писатель явно предпочитает прямую речь и внутренний монолог всеобъясняющему авторскому слову.
— В печати было множество отзывов о «Приемном отделении» — прохладных, критических и благоприятных. Один из эмигрантских критиков выразил недоумение по поводу отсутствия половых забав и упрекнул меня в недостоверности изображения персонажей. По его мнению, все советские санитары непременно должны были извергать непристойности, даже в предлогах и междометиях.
На мой взгляд, в литературном языке нет благородного или неблагородного материала. Разумеется, Гекаты, слепленные перстами большого мастера в глине, или Гекубы в пластилине вряд ли могут состязаться со своими соперницами, изваянными в каррарском мраморе. Тем не менее просторечие занимает в литературе столь же почетное место, как красноречие. От просторечия к сквернословию — один шаг, и его сделал в европейской литературе не кто иной, как Данте. В XVIII песни «Ада» он безжалостно топит льстецов в фекальных пучинах[21] или, например, превращает зад беса в своего рода иерихонскую трубу: «Ed elli avea del cul fatto trombetta» («Ад», песнь XXI). Это шокировало не только современников Данте. В конце XVIII века граф Ривароль, автор известного «Рассуждения об универсальности французского языка» и первый переводчик «Ада» на французский, с удивлением говорит «о самых отвратительных сравнениях и о выражениях наиболее площадных»[22] великого Тосканца.
Слияние просторечия и сквернословия достигло своих высот в период Возрождения у Франсуа Рабле. «Folle аà la messe, molle аà la fesse», «monstrant son callibistris à tout le monde, qui n’estoit pas petit sans doute», «et bren pour l’argent!»[23] и т. д. — вот несколько образцов, которые составили славу автора Гаргантюа. От Рабле берет свое начало и укрепляется в западной литературе традиция непристойной литературы — включая его предшественника Франсуа Вийона с его забавными гомосексуальными виршами — вплоть до эротических безумств Верлена. Заслуга этой традиции, на мой взгляд, заключается в том, что разрыв между литературной речью и просторечием (сквернословием) был чувствительно сокращен. В результате произошло взаимное лексическое обогащение; сквернословие в большой степени лишилось своей семантической отчужденности.
Но в русской литературе эта традиция Возрождения никогда не существовала. Напротив, русские «похабные» сказки, Кирша Данилов, Иван Барков и т. п. усилили маргинальное положение российского сквернословия. По этой причине введение языковых непристойностей стало возможно лишь как эпатация пролетария, рантье или профессора — скучная задача, которая быстро превращается в болезненную монотонность (в психиатрии известны примеры так называемой устойчивой копролалии, когда спятивший пациент изрыгает фразу из пяти слов, из них четыре — непристойны).
Вероятно, литературный процесс современного русского литературного языка покажет, способен ли он ассимилировать непристойную речь как художественный элемент.
— Действие «Странной истории» и «Приемного отделения» происходит в 1970-е годы в Москве. Город в них больше чем декорация, он кажется полноценным персонажем. В ваших описаниях Москвы чувствуется человек не только хорошо знающий этот город, но и связанный с ним крепкой, глубинной связью, ведущий с ним постоянный напряженный диалог. Житель подмосковного городка, вы достаточно рано перебрались в столицу. Московский период вашей жизни был, однако, совсем не простым: с одной стороны, общение с замечательными людьми того времени, цветом столичной интеллигенции, с другой — отсутствие постоянного жилья, полуслучайные заработки, бедность.
Как вы сами определяете роль и место Москвы в вашей жизни?
— Хотя моя русская жизнь действительно прошла в Москве, тем не менее я редко жил в ней. В те времена найти то, что называлось отталкивающим словом жилплощадь, было сложней, чем провести ночь на шпиле Эйфелевой башни. Большей частью я обитал в пригородных селениях, в десяти-пятнадцати километрах от Москвы, — в традиционно русских деревнях, основательно разоренных за полвека советского режима.
Напомню, что по советским законам всякий наем без прописки на этой пресловутой жилплощади был незаконным и прописка, это тоталитарное новшество в российской истории, допускалась лишь в матримониальном случае. Добрые местные души, превосходно знавшие сей закон, безо всякой практической цели, но с успехом пользовались этим сомнительным знанием. Тем более что такие понятия, как законная аренда, юридический договор, определяющий права квартиранта и его обязанности, были не более вероятны в условиях беззакония и бесправия советского режима, чем, например, декларация прав человека у ацтеков. Случалось, что вы не успевали затворить за собой дверь в новое жилище, как в нее бил сапогом страж порядка (доносы неслись со скоростью, превышающей электронный лёт посланий по Интернету). У бедной домовладелицы зеленело лицо от страха, у незадачливого квартиранта был вид арестанта.