И несмотря на этот разрыв — а может быть, именно из-за него, — посетить мою родину в новом качестве (любопытный иностранец-турист!) ни морально, ни психологически, ни даже эстетически не представляется мне возможным. Я дивлюсь на многочисленных русских патриотов, которые все же предпочитают жить в Америке или Франции.
— В 1987 году вы опубликовали диссертацию «Великолепная неудача», защищенную двумя годами ранее в Лилльском университете и посвященную истории русской поэмы конца XIX — начала XX века. Однако ваша следующая прозаическая книга, роман «Портрет в сумерках», вышла лишь в 1990 году, то есть через одиннадцать лет после «Приемного отделения».
С чем связан такой долгий перерыв в писательских публикациях? Творческий кризис? Отсутствие издателя? Уход в литературоведческие штудии?
— Разумеется, диссертация и университетская работа отнимали много времени. Но мое «издательское» молчание объяснялось очень просто. После начала перестройки русские издательства (как, например, «Overseas Publications Interchange») или редкие русскоязычные журналы погибоша аки обри. Издатели, как вам известно, служат прежде всего не литературе, но покупателю. Пораженные новизной перестройки, еще недавно изгонявшие в толчки все, что отклонялось от сочинений, окрашенных в необходимые политические тона, они пустились во все тяжкие в поисках свежей литературной россыпи типа «Мама, я жулика люблю!». Ныне от этой россыпи не осталось даже осыпи.
Многие из писателей-эмигрантов после перестройки — и некоторого колебания — потянулись в образовавшуюся брешь железного занавеса. Для них жизнь вне русского языка и России была удушающей. Я им сочувствовал. Другие менее почтенно совершали свое путешествие в Каноссу, с упоением обличая западноевропейскую богадельню, свободную продажную прессу, почти свободную продажу оружия, наркотиков и порнографических изданий, проявляя немалые познания во всех этих областях. Те и другие составляли то, что именовалось русской темой. Позднее на издательский мир обрушилась волна новых русских — я имею в виду не олигархов, но литераторов. Волна, обещавшая десятый литературный вал. Она обвалилась быстро и незаметно. Над всем этим величаво и одиноко высилась фигура Солженицына.
Таков был тогда, в глазах французских издателей, пейзаж русской литературы. Ни с какой стороны я не мог быть причислен к нему.
Я вспоминаю, что в те времена одна из моих рукописей, томившаяся шесть месяцев в портфеле издателя, была возвращена мне с любезным отказом, в котором между прочим говорилось, что, несмотря на ее стилистические достоинства, она не может быть принята к публикации. Причина, как кажется, заключалась в ее неактуальности. Этот бедный издатель («Albin Michel»), один из самых богатых французских книгопродавцев, не ведал, что современность обладает досадным свойством терять свою актуальность в двадцать четыре часа.
Вряд ли издатели — торговцы и менялы в литературном храме — оказывают решительное влияние на литературную судьбу.
Редактор дореволюционной «Русской мысли», легальный или почти полулегальный марксист Петр Струве не предполагал, что покрыл себя позором, отказав в публикации одному из наиболее оригинальных шедевров русской литературы, «Петербургу» Белого, и утверждая, что «роман плох до чудовищности»[26]. К счастью, в те времена существовала свобода печати, и «Петербург» был издан с помощью друзей Белого (всего через десять лет появились переводы на немецкий и английский языки).
Пруст издал первый том «В поисках утраченного времени» на собственные франки (Андре Жид, защитник пролетариев и литературный консультант крупного французского издательства «Галлимар», прочитав тридцать страниц этого прославленного романа, отверг его).
Джойс осуществил первое издание «Улисса» на франки своих друзей и почитателей. Селин долгое время был осужден на литературное изгнание, которое закончилось в начале восьмидесятых годов триумфальным возвращением.
Утверждают, что потомок Набокова до сих пор отвергает семь или десять издательств, которые когда-то с негодованием отвергли «Лолиту», и он совершенно прав.
Но, видите ли, я отнюдь не рассматривал издательские козни как литературные казни. Творческий кризис, о котором вы упоминаете, меня, я думаю, не коснулся, поскольку я продолжал писать (многие вещи той эпохи были впоследствии напечатаны в «Новом Журнале»). В середине восьмидесятых годов, кроме прочего, я писал по-французски исследование «Pouchkine et la tribu Gontcharoff» («Пушкин и род Гончаровых») на основе новых архивных материалов, а также печатал о нем другие статьи, по-французски и по-русски.
Я извлек некоторые благоприятные уроки из этого молчаливого десятилетия. Оно укрепило мое мнение о том, что никогда не следует торопиться с изданием рукописи. Только одаренному художнику свойственно сомневаться в своем творении, посредственному — никогда. И если автор хочет, чтобы его однажды прочли хотя бы сто или тысяча читателей, ему необходимо перечитывать и переделывать свое сочинение сто или тысячу раз. Об этом когда-то писал Буало, законовед Парнаса, «французских рифмачей суровый судия» и один из излюбленных поэтов Флобера. Его завет «Hвatez-vous lentement; et sans perdre courage / Vingt fois sur le metier remettez votre ouvrage»[27] стал известной поговоркой.
— Может ли писатель-эмигрант рассчитывать на жизнь исключительно литературным трудом?
— В моем романе «Le Mascaron» («Маскарон») повествователь упоминает не без добродушной иронии о советском поэте-диссиденте, свято убежденном в том, что, оставив СССР, он немедленно и навсегда оставит за спиной все литературные злоключения. В свободной стране, полагает он, его стихотворения не могут не быть признанными как величайшие творения, со всеми радужными последствиями.
Я встречал немало литературных соотечественников, ослепленных подобным убеждением. Для них Запад стал Западней. Поскольку при ничем не ограниченной свободе творчества положение писателя-эмигранта, за редким исключением, весьма незавидно.
И это касается не только неименитых литераторов.
В первой эмиграции, бесконечно более многочисленной, чем, например, третья, существовало множество издательств, газет, журналов и т. д. Но если газету покупал обычный эмигрант, к тому же часто не знавший французского языка, то многие ли, даже любители литературы, могли позволить себе роскошь приобретать книги гениального художника, каким был Иван Бунин? Даже страстные поклонники эмигрантской поэзии открыто предпочитали Марине Цветаевой лирические излияния Владимира Смоленского и, следовательно, снобировали сборники поэтессы. Тридцать три года назад я с изумлением отметил, что цветаевские книги «После России» или «Царь-Девица» — ныне библиографическая редкость, — несмотря на их крoшечный тираж, по-прежнему ожидали покупателя на пыльных лавках русского книжного магазина на rue de l’Eperon. Там же томилась талантливая книга Юрия Анненкова «Повесть о пустяках». В этой же лавке можно было приобрести русские издания Бунина, нобелевского лауреата и литературной знаменитости, изданные тридцать или сорок лет назад.
Переводы на иностранные языки составляли обычно скромный финансовый ручеек, который позволял кое-как протянуть год, не более.
И Набоков напрасно утверждает, что его книги стали приносить приличные деньги и он с женой отправились ловить бабочек, — как раз в то время, когда его американский друг Эдмунд Вильсон тревожится о финансовом положении своего русского коллеги. Массовый читатель вряд ли умножит денежную массу автора — такие романы, как «Бледный огонь» или «Bend Sinister», достигающие, на мой вкус, вершин западной литературы, обычно им не покупаются. Творец «Лолиты» должен быть благодарен малолитературной нимфетке, навсегда избавившей его от житейских забот. По логике книжного рынка эмигрантские издания всегда убыточны. Перевод на иностранные языки мог принести эмигранту-писателю утешение, но сравнительно мало денег, если творение не становилось коммерческим бестселлером.
27
«Торопитесь медленно; и, не теряя мужества, / Двадцать раз возвращайтесь к вашему творению»