На Западе Эдварда Джорджа Бульвер-Литтона знают как автора единственного романа, мужественно выплывшего из Леты, — «Последние дни Помпеи» (1834). Но в свою эпоху он был известен бесчисленными светскими, социальными, эзотерическими творениями. Между прочим, его перу принадлежит и готический роман «Странная история» («A Strange Story», 1862, sic!). Этот сочинитель, переживший Пушкина на 36 лет, вероятно, не знал, что его «Пелам» (1828) вдохновил северного гения с такой же силой, с какой тот вдохновлялся образцами Гёте, Гофмана, Шенье, Парни.
История английского Пелама восхитила публику того времени неожиданным сюжетным и психологическим поворотом — тусклый лжебайронический романтик, повеса, представитель аристократической золотой молодежи превращается в ходе романа в юркого, прозаического и удачливого политического карьериста. Судя по черновым заметкам, Пушкин намеревался, в полном соответствии с сюжетной линией английского оригинала, провести своего русского Пелама по всем проспектам, излучинам и извилинам русского общества (светский мир, дуэли, высылка, тюрьма, дурное общество, попытка похищения барышни и т. д.). Но в завершение — и в этом была оригинальность пушкинского сюжетного поворота — русский Пелам должен быть оказаться в так называемом «Обществе умных» (предшественники декабристов или сами декабристы), а отнюдь не карабкаться по административной лестнице российского государства и таким образом стать первым политическим персонажем николаевской России. Среди всех неоконченных или задуманных прозаических вещей Пушкина «Русский Пелам» наиболее полно и детально продуман, с подробным описанием фабулы, места действия и характеров персонажей.
Трудно сказать, по какой причине этот замысел не был осуществлен.
Я думаю, писать — не говоря о публикации — о событиях 1824 года в 1835-м в политическом отношении было слишком опасно, даже учитывая более чем холодное отношение Пушкина к идеологии декабристов.
Можно ли назвать этот замысел подражанием? Вероятно. Но оно, я думаю, могло завершиться таким оригинальным преображением, что тень вдохновителя непременно бы исчезла в радужных лучах нового творения литературного похитителя. И этим свойством обновлять устойчивые психологические модели Пушкин обладал как никто — разочарованный Чайльд Гарольд, рано охладевший в русских снегах, самозабвенно влюбляется; банальный волокита и соблазнитель Дон Жуан встречает свою подлинную и единственную любовь накануне гибели. К тому же, когда подражатель в своем художественном труде значительно превосходит оригинал, вдохновителю следует потесниться и отойти в толпу не соперников, но скромных предшественников.
В современной литературе есть несколько примеров знаменитых «подражателей», которые мощью своего пера попросту перечеркнули предшественников.
В 2004 году на англосаксонскую печать обрушилось литературное цунами (забавно, что французская пресса осталась равнодушной к этому событию). Немецкий литературовед Микаэль Маар напечатал в газете «Frankfurter Allgemeine Zeitung» статью «Что знал Набоков?». Из нее следовало, что ныне забытый писатель начала XX века Хайнц фон Лихберг (литературный псевдоним Хайнца фон Эшвеге) напечатал в 1916 году новеллу «Лолита», сюжетный контур которой, при известном усилии, можно было рассматривать в качестве прелюдии к знаменитому роману. Журналисты, томившиеся от отсутствия топ-сюжетов, алчно бросились на сенсационное открытие: Набоков — плагиатор! Беспощадный и бесстыдный, как аллигатор! Но всего нескольких отрывков немецкой новеллы было достаточно, на мой взгляд, чтобы цунами превратилось в комическое происшествие, нечто вроде столкновения финского чемпиона мира по автогонкам и престарелой голландской велосипедистки. Оказалось, что между стилем Набокова и Хайнца не более общего, чем между «Per Amore» в исполнении Андреа Бочелли и ubriacone, пьяницы, в итальянской траттории…
Для меня история заимствования Набокова не содержала ничего нового. Еще в юности, читая переписку Флобера, я замечал, что у Набокова была досадная привычка посещать украдкой cады Флобера и затем преподносить читателям нормандские яблоки как фрукты с собственных гиперборейских плантаций, забывая, разумеется, о кавычках и сносках. И что бы ни плел американский писатель русского происхождения[5], мне трудно поверить в его незнакомство с романами Кафки «Процесс» и в особенности с «Замком», когда писались «Приглашение на казнь» или «Bend Sinister».
Но, видите ли, для меня эти заимствования ничуть не умаляют оригинальность и гениальность Набокова, так же как и иные использования им литературных приемов, вплоть до заголовков (не знаю, был бы доволен Уистен Хью Оден, автор сборника стихов «Look, Stranger!» (1936), если бы узнал о набоковском романе «Look the Arlequins!», но он скончался в 1973 году, то есть за год до появления набоковских арлекинов).
С другой стороны, случается, что новизна только что опубликованного произведения до такой степени поражает критиков, что в растерянности они торопятся отыскать генеалогию нового творца и торжественно садятся в лужу, поскольку между автором и его гипотетическим предшественником, при усилии, можно отыскать лишь одну общую черту — оба писали гусиными перьями или барабанили по клавишам компьютера.
Таков случай Жорж Санд. Эта защитница свободной любви, возлюбленная Сандо, Мюссе и Шопена, затем противница эксплуатации человеком человека и подруга социалистических пророков типа Пьера Леру или аббата де Ламене, в 1857 году в своем имении в Берри покойно приблизилась к популистскому и пасторальному консерватизму. В статье «Реализм» она анализирует не без некоторого смятения роман Флобера «Мадам Бовари», эту «замечательную книгу», и с первых строк заявляет: «В ней снова виден Бальзак (как и во всей школе реалистов. — Е. Т.), Бальзак, очищенный от всех уступок, сделанных романическому благодушию, Бальзак терпкий и удрученный, Бальзак сконцентрированный, если так можно выразиться»[6].
Флобер благодушно, но не без ядовитости откликнется на это сумбурное сравнение в неоконченном романе «Бувар и Пекюше». В самом деле, можно сколько угодно корректировать и концентрировать Бальзака, но ни один опытный критик не выцедит ни капли эстетической схожести.
— Вернемся к «Странной истории». Почему именно Достоевский? Русская классика богата многими именами. В какой степени этот выбор представлялся естественным для молодого русского прозаика начала 1970-х годов?
— В начале шестидесятых годов этот бывший каторжанин находился на положении литературного ссыльного. Романы его переиздавались крайне редко. «Бесы», например, были полузапрещенной книгой. Все же ее можно было прочитать в библиотеке, отыскать, при известном усилии, издание дореволюционных лет. Официальная критика охотно цитировала слова поклонника Демьяна Бедного и мелкого литературного буржуа Ленина об «архискверном Достоевском» и инвективы другого бедного талантом и умом, известного под фамилией Горький, с призывом искоренить «достоевщину и поповщину». В тридцатые годы некий критик Залмансон, безнадежно утонувший в Лете, не чинясь, предлагал попросту запретить этот роман.
Сей утопленник развивал поистине грандиозный план литературного остракизма — своего рода советский Index Librorum Prohibitorum (список запрещенной литературы), — куда включались шедевры русской литературы…
Я впервые прочитал Достоевского, вероятно, в 1964 или 1965 году, и с тех пор величавая тень этого художника никогда не покидала мои скромные литературные пенаты. Досадно, что, несмотря на лаву и лавину исследований о писателе, русских и иностранных, мне крайне редко попадались труды о Достоевском как о художнике. Известные французские слависты, профессор Луи Аллэн и профессор Жак Катто, например, издали основательные и блистательные работы о писателе, но их более интересовал литературный или религиозно-философский генезис творчества Достоевского, чем собственно эстетика исследуемого автора. Это может показаться странным, но мне кажется, что тема «Эстетика Достоевского» еще ожидает своего исследователя (правда, современные русские специалисты по Достоевскому мне неизвестны, вполне возможно, что они восполнили этот пробел).
5
«Что касается влияния, могу сказать, что никто, живой или покойный, никогда не оказал на меня никакого влияния, так же как я никогда не принадлежал ни к одному клубу или общественному движению» (Nabokov Vladimir. Partis Pris. Paris, «Robert Laffont», 1985, p. 135).
6
См.: