- Пока на поруки, но, думаю, обойдется... Сейчас на адвоката деньги собираю. Знаю, у тебя нет, но, может, у кого из знакомых? Отдам точно.
- Нет, Толя, у меня таких знакомых, к сожалению.
- Вообще-то я наберу. Ты как узнал про меня?
- Буфетчица сказала...
- Она меня и заложила! Но про нее тоже материальчик есть, поплачет еще...
- Значит, думаешь выкрутиться?
- Выкручусь... Доказанных фактов-то нет. Адвоката надо ловкого. - Толик помолчал, вытащил папиросы, предложил Володьке. - Ну а ты куда?
- В полиграфический перевелся... Скоро занятия.
- Значит, пять лет лапу сосать? - усмехнулся Толик. - Нет, такое не по мне. После этой войны пожить хочу. Я же постарше тебя на два годка, двадцать семь стукнуло, а жизни пока не видел.
- Веревочка недолго вьется, - заметил Володька.
- Кто как сумеет... Я неопытный еще, вот и промазал, да и спешил. А зарываться нельзя, помаленьку надо. Знаешь, "жадность фрайера сгубила"? Это надо завсегда помнить. Ну и с людьми, конечно, обхождение блюсти, чтоб не обижались... Вот так, без спешки годиков через пять можно и в директора ресторана выйти... Ну, и придется торговый техникум заочно кончить... Такие у меня планы, Володька.
- Целая программа-максимум.
- А что, каждый тоже свою пятилетку должен иметь, - ухмыльнулся Толик.
- Ну, валяй, - сказал Володька на прощание...
С Майей он встретился на Колхозной и пошел провожать ее до дому.
- Если мамы нет, тогда зайдем, посидим... Ужином тебя угощу, - сказала она, беря его под руку. Но Майкина мать оказалась дома...
- Может, еще пройдемся? - предложил Володька.
- Устала я. Постоим, покурим... - Она помолчала немного, потом спросила: Что у тебя с Тоней?
- Я же рассказал тебе.
- Но я думала... - Она не закончила, поглядела на Володьку и грустно протянула: - Да, прошлое не возвращается. Я поняла это. А ведь хотела возвратить, и ничего не по-лу-чи-лось... - четко отделила она слоги.
- Получилось, Майка. Мне хорошо с тобой...
- Правда? - радостно спросила она. - А помнишь, как не принял меня вначале? "Как это в войну можно хорошо жить?!" - повторила его слова и рассмеялась.
Улыбнулся и Володька... Прошло около трех месяцев после его возвращения в Москву, а сколько всего уже случилось, подумал он. Они докурили, попрощались, и Володька направился домой.
На углу Колхозной увидел Лелю. Она была не в военном, а в каком-то дешевеньком, но милом платьице и в туфлях на высоком каблуке. Шла с подругой, оживленно болтая, а около них брел малость подвыпивший лейтенант простецкого вида, пытающийся, видно, заговорить с ними и познакомиться, но делавший это неумело, неуклюже от стеснительности, и Леля с подружкой что-то острили в ответ, смеялись, а лейтенант туповато улыбался, не постигая, наверно, блеска острот московских девиц.
Увидев Володьку, Леля отвернулась, сделала вид, что не заметила, и прошла мимо. Он не стал ее останавливать, но, обернувшись, поглядел вслед. Она шла, цокая каблучками, смело покачивая бедрами... Увалень лейтенант сделал попытку взять ее под руку, но она увильнула, что-то сказала, и девушки громко рассмеялись, а лейтенант обиженно пожал плечами, но не отставал.
Тут Леля повернула голову и, заметив, что Володька стоит и смотрит на них, вдруг совсем по-девчоночьи состроила гримаску и... показала язык. Володька рассмеялся - ожила Лелечка. Ему стало как-то легко на душе, будто сбросил что-то, и, пожалуй, впервые за эти месяцы он так ясно радостно ощутил, что война-то позади и что впереди целая жизнь, в которой обязательно все будет хорошо...
И, когда на другой день утром ему позвонил Коншин и предложил сходить в Третьяковку, он с радостью согласился, удивившись, как же ему раньше не пришло это в голову, он так любил Третьяковку и часто ходил туда до армии.
- Ты часто, а я каждую неделю, - ответил Коншин.
Они встретились на Колхозной и пошли к Кировскому метро. По дороге Володька спросил:
- Неужто каждую неделю ходил? Зачем?
- Понимаешь, Третьяковка меня как-то тревожила, вдохновляла. Приходил домой и сразу за холст и масло. Аж дрожал, так хотелось писать, запах масляных красок вдыхал, как амбру, - Коншин засмеялся.
- Раз так, тебе в Суриковский надо было.
- Я сдавал туда. Не прошел. Рисунок у меня слабый. С натуры рисовать не любил, все больше фантазировал...
- Что же фантазировал?
- Разное, - опять засмеялся Коншин. - Когда гоголевский "Портрет" прочел, наверно, года два старика этого писал, с глазами его мучился. А после Герцена, где, помнишь, он о взгляде Николая I писал, стал императора изображать с его змеиным взглядом. Конечно, не получилось, мальчишкой же был. Надо бы с натуры побольше писать, а мне скучно - всякие там античные головы или натюрморты...
Они недолго помолчали, потом Володька спросил:
- Тебе охота в институте заниматься?
- Охота, - не задумываясь, ответил Коншин. - Я и литературой увлекался, но все бессистемно, а в институте по порядочку начнем - с антиков.
- Мне тоже надоело болтаться.
В метро Володька хотел было спросить Коншина, как у него с той девушкой, которая поджидала у института, но постеснялся. По переулку, идущему к Третьяковке, они шли притихшие, в предвкушении того прекрасного, что ожидает их там. Такими же притихшими и сосредоточенными вошли в залы. Древнюю живопись они проскочили, особо не задерживаясь, так же быстро прошли и восемнадцатый век, торопились к передвижникам... Тут все было знакомо, близко, но, к удивлению обоих, прежних восторгов они не вызвали. Заспешили дальше и тут, поднимаясь по лестнице, вдруг увидели сверху что-то ослепительно светящееся. Что это, воскликнули оба, потому что не видели этого полотна раньше. То был левитановский "Золотой плес"! Они стояли и смотрели на эту напоенную воздухом, пронизанную золотым светом заходящего солнца картину, и таким бесконечным покоем охватило обоих, что они долго ничего не могли сказать друг другу, а стояли и стояли, тяжело дыша, и только поглядывали друг на друга, передавая взглядами свои ощущения. Наконец Володька еле слышно произнес:
- Необыкновенно...
- Да... Знаешь, вдруг стало страшно: убило бы, и не увидели... Ты тоже в первый раз видишь этот "Плес"?
- В первый... Перед войной, наверно, в запаснике лежал. У меня другое возникло: не победили бы - все пропало бы, все немцы уничтожили бы.
Эта, в общем-то не новая для них мысль - знали же, что немцы сделали с Ясной Поляной и с Михайловским - вдруг обрела страшную конкретность: всего, всего, что они здесь видят, любимого и дорогого, могло и не быть!
- Знаешь, Алексей, - сказал Володька, - я как-то поначалу, когда вернулся в Москву, не чувствовал себя победителем. Даже сказал об этом знакомой девушке...
- А сейчас почувствовал? - улыбнулся Коншин.
- Да... И вот что интересно: просматривал на днях русскую хрестоматию Галахова и там попались стихи Вяземского... Слушай. "А мы остались, уцелели из этой сечи роковой, по смерти ближних оскудели и уж не рвемся в жизнь, как в бой..." Вот это "уже не рвемся в жизнь", оказывается, естественное состояние людей после войны. Занятно, правда?
Потом Коншин повел Володьку к своим любимым художникам - к Нестерову, Серову, Коровину, Малявину и, конечно, к Врубелю. Но к "Плесу" они возвращались не раз.
На обратном пути Коншин больше помалкивал. Видно, думал о чем-то и только на Москворецком мосту сказал:
- Помнишь, говорил тебе, что разбрасывался в юности, ни черта не заканчивал? Сейчас такого не будет! И знаешь почему? - улыбнулся он. - Койки армейские заправлять обучен, да так, что с закрытыми глазами смогу, и без единой морщинки! Ерунда вроде, а с такой мелочи...
- Забыл другое, Леша... - перебил Володька.
- Не забыл. Ты про войну, про то, что кровь из носа и прочее... Но началось-то с койки! Вот ходили мы с тобой по Третьяковке. Какие мастера! Сколько труда за каждый вещью! Знаешь, в институте филонить нельзя. Вкалывать надо! Иначе ни черта из нас не получится!