Выбрать главу
И вот — случилось торжество: Арестовали Божество…

или судьбу Иуды, повесившегося после предательства:

Висел Иуда на осине — Сначала — красный, после — синий».

Стихи эти принадлежали одному Белградскому поэту, который напечатал целую поэму на Евангельские темы и прислал ее для отзыва Ходасевичу. В предисловии автор объявлял себя перевоплощением Пушкина и на этом основании требовал особенного внимания к своему творчеству.

Я дорого бы дал за возможность перечитать сейчас всю поэму. К сожалению, единственный ее экземпляр хранился у Ходасевича в его архиве и погиб во время оккупации, а в «Перекресточной тетради» сохранились только две вышеприведенные цитаты.

Варшавский поэт и критик Лев Гомолицкий отличался пристрастием к высокопарному стилю, к грандиозным проблемам и… редким безвкусием. В одном из своих произведений он в таких образах увидел воскресение мертвых и преображение мира:

…Воскресшие играют детки; О, смерть, где мудрый твой ужал? И в саване какой-то ветхий, Стуча костями, пробежал…

Другой абзац — его же размышление о «безднах»:

…То — зыбь над бездной затаенной — Застынь — не мысль — полудыши. То бред и жалость полусонной Полуживой полудуши…

От пристрастия к «полу» Гомолицкий не мог отказаться и в прозе: в одном из своих прозаических произведений он умудрился передвигаться по земле «полубосыми ногами».

Другой Варшавский поэт, С. Барт, обогатил этот отдел «Перекресточной тетради» лирическим стихотворением:

В слезах, в обидах, в судорогах Вопи, душа, которой нет. И пусть завоют на порогах Тела, которых тоже нет.
А я храню в сознаньи чахлом, Которое, пожалуй, есть, Ночную муть, ночные страхи И мне во тьме ни стать, ни сесть.
Вопи, кричи моя обида! О, злые, злые имена И ты, ничтожный мир Эвклида И те и эти письмена.

В одном из прозаических произведений в «Современных Записках» — недосмотр автора и редакции — была напечатана такая фраза: «Она взяла ее (устрицу) и проглотила не жевая». Впрочем, если останавливаться на всех прозаических перлах «Перекресточной тетради», — места не хватит!

Отличались и «парижане».

Однажды некий поэт прислал Ходасевичу книгу стихов, в которой была такая строчка: «Я в вечности уже стою одной ногой».

Эта строчка привязалась к Ходасевичу, как назойливый мотив. Несколько дней подряд он всё возвращался к ней, качая головой. Наконец — его осенило:

Хвостова внук, о, друг мой дорогой, Как муха на рогах, поэзию ты пашешь: Ты в вечности уже стоишь одной ногой — Тремя другими — в воздухе ты машешь.

Несмотря на свою нервность и обидчивость, Ходасевич, любя пародии и эпиграммы, нисколько не обиделся за сочиненную на него «пьесу» «Арион русской эмиграции» и внес в нее существенную поправку:

— «Не двух, а трех поэтик — Пушкин, Боратынский и Тютчев» — смеясь, сказал он, — Ходасевич вел от этих поэтов свою поэтическую генеалогию.

Арион русской эмиграции

Всё что хиреет, что хромает, Что, вечной скукою кривясь, Чёрт поднимает и ломает И вновь выбрасывает в грязь,
Я желчной губкой собираю В науку будущим векам. Смотрю в окно — и презираю: Презрен весь мир, презрен я сам.
Словами, мудрый теоретик, Я взвесил вечности объем. Работа трех чужих поэтик Звенит на поясе моем.
И пусть не звучен я, не светел, Пусть я не щедр и сух и мал — Я Пушкину в веках ответил, Как Вейдле некогда сказал.

Борис Поплавский

…Царства Монпарнасского царевич…

Н. Оцуп, «Дневник в стихах».

В большом желтом конверте у меня сохранились: полусгоревшая восковая свеча, сборник стихов «Флаги» с авторской надписью и «подписной лист на венок Борису Поплавскому». На листе, сбоку, карандашом, рукой Юрия Фельзена (он в то время был председателем Объединения поэтов и писателей) — приписка: «Если бы при жизни П., ему дали хотя бы половину того, что набросали в корзину на венок, он, может быть, не погиб бы так трагически».

Раскрываю «Флаги», перелистываю.

Вот его «Морелла» с такими пророческими о себе строчками:

Ты орлиною лапой разорванный жемчуг катала, Ты, как будто считала мои краткосрочные годы…

В десятом номере «Чисел», в общей группе, есть фотография Б. Поплавского: светлые жесткие волосы, глаза, скрытые под черными очками, умное, некрасивое лицо — лицо скорее футбольного чемпиона, чем поэта.

Борис Юлианович Поплавский родился 24 мая 1903 года в Москве, погиб трагической смертью 8 октября 1935 года, ему было следовательно 32 года с небольшим в момент смерти: действительно «краткосрочные годы».

Одна из самых блестящих надежд тогдашней русской зарубежной литературы — личность Поплавского. Говорю «личность», а не «талант», потому что для настоящей крупной фигуры в литературе мало одной талантливости, нужна еще своеобразная, большая личность. Иначе это будет одна лишь внешняя, литературная удача — прогремит и следа не останется.

След от Поплавского остался. До сих пор — с его личностью, с его писаниями, с его «Дневником», у всех знавших его, связано представление, как о значительном писателе и человеке.

Поплавский был весь еще в становлении (иначе и не могло быть в его возрасте), он еще не вполне нашел себя, он мучительно, с болью, с ненавистью, с любовью, бился над разрешением задачи: как писать, чем жить, с кем идти — с Богом или без Бога?

Периоды духовного подъема, периоды веры в свои силы, сменялись у него периодами упадка, когда ему казалось, что «всё ни к чему, что не стоит писать», что творчество — ненужный самообман, ложь.

Некоторые друзья, поклонники и последователи Поплавского (до сих пор в Париже существует группа, для которой Поплавский, помимо его литературного значения, остается чуть ли не духовным водителем!) искали у Поплавского ответов на ряд мучивших их духовных вопросов.

— Поплавский — учитель жизни!.. Поплавский — и серьёзный духовный подвиг — это похоже на парадокс! Ведь ему самому еще очень хотелось жить и ничто человеческое не было ему чуждо. Более того, как человек, Поплавский имел массу слабостей, порой нехороших слабостей, например, манеру быть неискренним в отношениях с людьми, привычку лгать, был не чужд то искательства, то неприятного самомнения.

«Одним я слишком перехамил, другим слишком перекланялся», — пишет он в «Дневнике».

Но за всеми этими слабостями в Поплавском было непрестанное и подлинное духовное устремление. Он сознавал свое греховное состояние, хотел стать иным, он грешил, лгал, но он же первый осуждал себя за это, он порой кощунствовал, но в другие дни, запершись в своей комнате или в пустой церкви, искренне молился — и если во всем этом хаосе чувств, идей и поступков он и сам с трудом мог бы разобраться, за всем этим были его воля, его порыв, его раскаянье, его мечта приблизиться к Богу.