Выбрать главу

Л. Галич прав, указывая на значение Мережковского-критика. Но если в этой области Мережковский сумел создать столь углубленный подход к творчеству наших великих писателей, то именно потому, что наряду с формальным исследованием — «как это делается», он увидел и «что», напомнил о связи человека с духовными реальностями, показал нам, какие прозрения в этой области они имели. Но останавливаться на Мережковском-критике — означало бы отойти от его «главного».

Мережковский по своей натуре был эсхатологом.

Идея прогресса, рая на земле без Бога, а также всяческое устроение на земле во всех областях, вплоть до «совершенного искусства», «полного научного знания», а также личного спасения души в загробном мире, — для Мережковского — «мировая пошлость и плоскость, измена Духу».

Именно в силу таких воззрений, Мережковский не мог быть с теми, «кто рассчитывал на историю». Он хотел — не развить и приукрасить теперешнюю жизнь на земле, а наоборот, — полного крушения всех надежд «устроиться в истории», т. е. в «плоскости мира сего», и ждал такой революции внутри каждого, которая была бы способна низвести на землю пламя конца истории, т. е. эволюционности.

Безосновательны поэтому все попытки навязать Мережковскому те или иные политические убеждения. Вся история, все революции, любая политика — одинаково были для него явлением низшего плана.

И лишь поскольку абсолютное зло, т. е. сопротивление Концу, воплощалось в каком-нибудь из политических течений, он был готов со страстностью фанатика призывать к Крестовому походу и, как крестоносец, — принять на себя пролитую кровь.

Мережковский сам не отдавал себе отчета, насколько в такие минуты он был далек от Иисуса Неизвестного.

Слушая Мережковского в «Зеленой Лампе» и на других собраниях, его разговоры на «воскресеньях», читая его книги и статьи, я не раз задавал себе вопрос — в чем находит себя Мережковский наедине с самим собой, ночью, во время бессонницы?

Верит ли он действительно столь же непоколебимо в свои собственные концепции и не усомнился ли он, хотя бы на время, в их действительной значительности?

Гоголь говорит в «Переписке» о наличии в человеке высшего разума, «от которого ум умнеет».

Бывали минуты, когда Мережковский вдруг «вдохновлялся», и как-то преображался. В такие минуты у него появлялась удивительная способность проникать в самую суть вещей. В его книгах повсюду встречаются такие «прорывы». Когда Мережковский в таком состоянии начинал говорить — я не помню, чтобы какой-нибудь оппонент мог ему сопротивляться.

Но вне подъема, вне своего интуитивного дара, Мережковский порой бывал даже как-то беспомощно-бескрыл, порою — слеп, порою — жесток, порою — напоминал начетчика. Борьба этих двух начал в нем самом, начал, может быть, до конца жизни не приведенных в равновесие, обусловили достоинства и недостатки Мережковского, как писателя и как духовного мыслителя.

Наименее удачной книгой Мережковского явилась как раз та, которую он хотел написать наиболее подлинно — «Иисус Неизвестный». В этой книге роковым образом интуиция изменяет Мережковскому в самые важные моменты, хотя основная мысль о непознанности Церковью и миром подлинного лика Иисуса Христа очень глубока.

Начиная со своей «Трилогии», Мережковский ощущал явление Христа как центральный момент в судьбе мира. К пришествию Христа, по его мысли, тяготели все древние мистерии, предчувствовавшие и предвозвещавшие это явление.

Мережковскому всегда очень хорошо удавалось изображение древних мистерий, он с легкостью проникал в их суть, в их символизм, и всюду различал, как сам говорит, «Тень, отбрасываемую на мир грядущим крестом Голгофы». Для того, чтобы говорить о «мистериях Тени» Мережковский всегда находит соответствующие слова.

Но, говоря о Самом Христе в «Иисусе Неизвестном», он их не нашел; хуже того — нашел не настоящие слова и ими удовлетворился.

В чем же дело?

Личная и творческая трагедия Мережковского состояла в том, что, по духовному своему составу и по качествам своего интеллекта (а не интуиции, овладевавшей им в особые моменты) Мережковский был ближе к эллинским мистериям и к языческой мудрости, чем к Евангелию. Как древний мист, он приближался к Грядущему в одухотворении ума, а не в простоте сердца. Вместе со всей языческой древностью, он понимал умом, что «все мистерии — Христова тень», но апостол Петр с ужасом оттолкнулся бы от такой тени, и никогда не признал бы истиной смешения Лица Сына Человеческого с ликами Диониса, Аттиса, Митры и других языческих страдающих богов.

— Вы опять идете из Иерусалима в Афины, — пошутил как-то Лев Шестов, встретив своего знакомого поэта М., направлявшегося к Мережковским.

Что такое «Афины» и что такое «Иерусалим»?

«Теза и антитеза», о которой всю жизнь говорил Мережковский, является разграничительной линией между этими двумя психологическими мирами.

«Афины» суть антиномия духа и плоти, противопоставление «неба» «земле», с ударением на «небо», как на главном.

«Никто не может убить Неразрушимого, тело есть лишь временная оболочка его, во веки живущего во многих телах» — сказано в «Песне хваления», в индусской «Бхагавад-Гите».

«Душа есть наше я, а тело — тень, следующая за душою», — вторит Бхагавад-Гите Платон, а за ним — всё подвижническое христианство.

Отсюда: равнодушие к физическому человеку и интерес к душе, к человеку освобожденному от плоти. Воскресение мертвых, проповеданное Апостолами в Афинском ареопаге, вызвало у эллинов смех — отголосок этого смеха доныне не смолк в мире.

«Души посылаются в мир в результате некоего предвечного греха», — учили Орфики.

После грехопадения, в ощущении древних мистерий, разрыв с миром до грехопадения стал окончательным; Дух, Прометей, отныне ведет к «новому веку», путем перестроения всего сотворенного, к конечному торжеству духа, освобожденного от временной темницы, от временных уз материи.

«Иерусалим» — есть сосуществование духа и плоти, целостное существо т. е. «духо-плоть». Авраам — Завет, Моисей — Закон, пророки — дух пророческий.

«Восстали кости и оделись плотью и вошел в них дух».

Отсюда: ощущение ценности каждого человека, как духо-плоти.

Разрыв — не окончателен, при условии веры, послушания Богу и верности Ему. Авраам — с Богом, Израиль с Богом, (если только он не уклоняется от путей заповеданных Богом), и в воле Божией все: «умрут — и оживут», ибо Бог наш — Бог живых, а не мертвых.

Иерусалим есть общее Царство Божие — и на небе и на земле, Афины — небесный огонь, похищаемый Прометеем, делающий человека восстановленным Андро-гином, Духовным высшим существом, в царстве Духа.

— Две тысячи лет в христианстве борются эти два противоположные ощущения — и до сих пор не знаем, — кто мы: эллины или иудеи?

Розанов, благодаря своему исключительному дару, необычайной убедительности своих высказываний, произносимых с какой-то магической искренностью, зачаровал нас настолько, что мы не обратили внимания на порочность его антиномического восприятия Ветхого Завета, поверили ему на слово, что «Сын против Отца», забыли слова Самого Сына: «Я и Отец — Одно».

Поняв завет Отца только по плоти, исключив пророков и ессеев, не считаясь с ними, Розанов защищая от Сына род и пол, радость и бытие, был против «Темного Лика» потому, что с его точки зрения в христианстве дух преобладал над плотью.

Гностики отвергали Ветхий Завет как плотский, ради духа, Розанов утверждал Ветхий Завет именно потому, что он будто бы плотский.

Розанов не смог бы прочитать «Песнь песней» в духовном смысле, как читают ее кабаллисты и мистики, он видел в ней только образ бытия плоти как бы до грехопадения и изгнания из тварного рая, и восставал против «Иисуса Сладчайшего» именно потому, что, в его понимании, Иисус уводил его всё дальше и дальше от такого, уже, потерянного, рая.