Я плохо помнил, как вернулись мы с Ильей Борисовичем в поселок, как провожали его всей редакцией в Москву. Все вокруг меня как бы подернулось туманом, голоса и звуки отодвинулись куда-то, в писках стучала одна мысль: «Писать, писать…» На меня надвигался очередной и грозный творческий запой. Последнее, что запомнилось мне из сказанного писателем Громовым на прощание, была его фраза: «Что напишешь — присылай».
Сразу же после отъезда Ильи Борисовича в Москву я подошел к редактору и решительно попросил:
— Иван Иванович, дайте отпуск за свой счет. Хотя бы на месяц.
Редактор посмотрел на меня как на малое дитя, вздохнул понимающе, поинтересовался:
— Небось на роман замахнулся?
— На пьесу.
— Не могу тебе сейчас отпуск дать. Только уволить могу.
— Увольняйте, — согласился я, — на месяц.
— Эх, работнички, — проворчал Иван Иванович, — вот и делай с такими газету. На что жить-то будешь?
— Куртку меховую продам, она у меня совсем еще новая.
— Ладно… Так сделаем: переведу тебя на должность фотокорреспондента. Получать будешь поменьше, зато времени свободного больше. Снимков запас есть?
— На три месяца хватит, Иван Иванович! — обрадовался я.
— Этот месяц живи на запасе да клише делай. Пару фоторепортажей с уборочной организуй, и все твои заботы. Но учти: только месяц на твои фантазии даю.
Управиться за месяц с пьесой я, конечно же, не смог. Как ни старался, как ни спешил, не успел написать ее даже к Новому году. Закончил пьесу только к весне. В основу ее лег рассказ писателя Громова, который я от него слышал. Подлинные имена заменил вымышленными, за исключением двух: Громова и Тимы. В пьесу добавил я и толику своей фантазии, романтических авторских всхлипов, крутых сюжетных поворотов. Но, хотя сюжет я и закрутил, литературно-художественного домысла моего в пьесе было не так уж и много. Из подлинного рассказа Ильи Борисовича я сохранил в ней почти все: любовь Сергея Антонова к Тиме Ревской, гибель командира партизанского отряда от ее предательства, расстрел Ревской, усыновление после войны супругами Громовыми сына своего погибшего командира. В моей пьесе приемный сын Ильи Борисовича случайно обнаружил в его архиве документы, из которых узнал правду о своей родной матери и отце. Потрясенный юноша втайне от приемных родителей начал самостоятельный поиск людей и документов с целью доказать невиновность своей матери. Только один серьезный факт из рассказа Ильи Борисовича я изменил. Из предательницы Тимы Ревской сделал жертву партизанской ошибки. В эпилоге сфантазировал сцену встречи юноши с бывшим немецким офицером, приехавшим туристом из Берлина в Москву. На встрече этой присутствовали приемные родители юноши, их друзья по партизанскому отряду. И вот в присутствии всех их Вольф признается, что Тима Ревская не предательница. Что о предстоящем нападении на него партизан он догадался сам, когда увидел в окно Ревскую, беседующую возле повозки с незнакомыми полицаями.
Такую концовку пьесы сделал я отнюдь не из желания покруче завернуть сюжет. Не укладывалось у меня в голове, что миловидное девичье лицо с полными, красиво очерченными губами, которое успел рассмотреть я на фотокарточке, уничтоженной Егором Архиповичем, принадлежит предательнице. Как ни пытался, не мог представить себе, чтобы те красивые губы могли целовать чужое лицо солдата, невесть зачем появившегося в русской деревушке, могли шептать ему на ухо имя Сергея Антонова, отца своего ребенка. Я помнил все, что рассказывал мне Илья Борисович о предательстве Ревской, вспоминал перекошенное лицо старика Антонова, в гневе топтавшего валенками фотокарточку виновницы гибели его сына, и разум мой отказывался осилить и хоть как-то переварить в художественном плане психологию Тимы Ревской, мотивы ее преступления. Я понимал, что она могла испугаться предложения партизан. И за себя испугаться, и, в первую очередь, за своего ребенка. Что перспектива вести кочевую и смертельно опасную жизнь в лесу ее никак не устраивала. Предавая партизан, она не могла не понимать, что оставшиеся в живых партизаны осудят ее за это и суд их будет суровым. Что же получается? Выходит, она надеялась избежать наказания за свое преступление? Значит, она верила, что Москва пала, что все партизаны скоро исчезнут, что нет больше России, а есть одна «Великая Германия». И Германия эта сумеет защитить ее от наказания. Но как может не быть России? Даже если сдана Москва (вспомним французов), даже если всю землю ее заполонили чужеземные орды (вспомним татаро-монголов), Россия поднимется. Неужели Ревская не понимала этого?