Выбрать главу

Еще на суде меня обожгло отношение ко мне людей: ненависть, презрение, гадливость, насмешки... Сначала всё было нормально. Хотя сидели в зале все свои, сельские, но мало кто знал подробности события. Я не мог ни с кем об этом говорить. Я целыми днями сидел дома (даже в школу перестал ходить) и только и делал, что выворачивался из себя чулком от стыда и тоски. На следствии я многого не договаривал, мямлил, что случайно в саду оказался, что не успел помочь и всё в таком духе. А вот тут, на суде, вдруг решил, что мне надо покаяться. Перед народом покаяться в своей трусости, и тогда, думалось, я перешагну этот проклятый барьер, тогда я смогу наконец взглянуть в глаза людям и, главное, Козлу. На него я вообще смотреть не мог, как ни насиловал себя.

И я начал каяться. Правда, я почему-то начал не с топора, а с самого трудного:

- Я л-л-любил Л-л-люсю...

Я смотрел в пол и выдавливал мучительно, как дурную кровь из раны, слово за словом. "Только не надо про розовое на белом, не надо!" - билось в виске... Но я и про это рассказал. И вот когда должно было нахлынуть так страстно ожидаемое облегчение, я глянул в зал, и всё во мне надломилось...

Я понял в ту же минуту, что в селе мне не жить, и потому на следующий день уехал в краевой центр. пошёл работать на стройку, копал поначалу землю (да мне и всё равно было - землю копать, гвозди ли заколачивать или деньги фальшивые печатать), поселили меня в общагу. Сперва приставали и в бригаде, и соседи по комнате, на знакомство набивались, потом бросили. Я знал, что они меня Заикой и Черным Ящиком окрестили, - плевать! Я молчал. Не до них было. Тут это началось.

Он повадился ко мне по ночам приходить. днём-то ломаешься с лопатой до двенадцатого пота, он и отставал, а ночью садился на край кровати, мерзко по голове меня шершавой корягой своей гладил и что-то бормотал с угрозой. Прямо запах болотный изо рта его чувствовался...

Я поступил в вечернюю. Начал по ночам заниматься, в холле общаги книги читать, а оставшиеся для сна четыре-пять часов единым глотком проглатывал. Знал: остановлюсь - опять вцепится. И я без остановки читал, читал, читал, пока над книгой же и не отключался. Поглядывали на меня странно. Ох уж эти взгляды! Всю жизнь! Всю жизнь!..

Сейчас-то я понимаю, что это был бой с тенью. Всё равно, что пришла Курносая за человеком, а он кулачонком ей в оскал начал тыкать и думает, что сопротивляется, и не чует, глупый, свиста, с каким приближается к его шее отточенная коса Смерти... Однако я в сторону ушел. Я-то с её сестрой бороться пытался. Пытался...

Через два года, как ему освободиться, и начались у меня кошмары сильнее прежнего. Ведь взбрело же в голову, что он непременно оттуда ко мне заедет. Впрочем, я и не знал точно, в каких местах он "отдыхал" и какой дорогой будет возвращаться. Я ждал. Каждый час. Каждую минуту.

И дождался.

Раз поздно вечером в ноябре, после работы, я лежал поверх одеяла и ждал-следил. За окнами лило. Два парня сидели за столом, пили ядовитый вермут и играли в карты, смачно матерясь. Я зримо увидел, как дед Козёл, с нелепым мокрым мешком на плече и топором за поясом, подошел к дверям общаги, отряхнул капли дождя с шапки и бороды, спросил что-то у вахтёрши и, цепляясь за перила, полез по лестнице... Внутри меня что-то натягивалось и начало вибрировать, сердце свернулось в трубочку. Я машинально пошарил руками, но ничего тяжёлого рядом не было. Дверь отворилась без стука, и он вошёл. Даже не вошёл, а как-то противно, ерничая, впрыгнул в комнату.

- А вот и я, касатик! Едрит твою да!..

Парни так увлеклись картами, что - ноль внимания. Дед Козёл вдруг судорожно, суетясь, начал сдёргивать мешок с плеч, одновременно пытаясь вытащить топор из-за ремня (он каким-то мерзким рыжим ремнем был в поясе перехвачен), и всё время косил на меня черным глазом.

- Ааааааааааааа!.. Н-на п-п-помощь!..

Со мной тогда еле справились пятеро (из коридора ещё набежали). Вызвали мигалку с крестом. Лечили долго. Когда выпускали, врач напоследок ещё раз вдолбил: читать поменьше, а лучше совсем бросить - нельзя голову напрягать. Подался опять на стройку, уже в другое СМУ, землю копать.

Да, забыл совсем, уже перед "освобождением" тот же врач мне осторожненько сообщил, что мама моя уже тому два месяца, как умерла, но - он замялся - ехать на могилу мне не след, могут быть рецидивы. Конечно, он не смерть матери имел в виду (я как-то эту весть спокойно воспринял, не мог осознать), а боялся он моей встречи с ним. Но я, помню, тогда уже подумал: а не попробовать ли поехать и взглянуть ему в глаза?.. Эта мысль долго пощипывала мою душу, но я не решился...

Надо сказать, что мне ещё труднее стало разговаривать. Я и вообще-то старался молчать, а как заметил, что от усилия заговорить тошнотные судороги начинали горло дёргать, вообще онемел. Сижу - молчу. Копаю - молчу. Иду молчу. Попивать портвейн начал и тоже молча.

На этой работе меня опять в первые дни дёргали- что-то спрашивали, куда-то звали, за что-то агитировали. Раз (я в комнате один был) девчонка -рослая, большеглазая, в джинсах -- припёрлась. Так и так, говорит, зовут Людмилой, комсомольский секретарь, не желаешь ли в выпуске стенгазеты участие принять? Устно я не смог бы выговорить, а на бумажке чётко и крупно написал: "Иди ты к... матери!" Глаза вытаращила, выскочила. Но последствий не было, ей, видимо, объяснили, откуда я появился. Отвязались. Так за немого дебила и считали. Мне и лучше.

Тут я перескакиваю, потому что года два-три (уж и сам не помню, сколько) землю лопатил, ел, спал и пил. День за днём. Вот портвейн-то и способствовал тому, что я как один из героев Достоевского, на "седьмую версту" снова загремел.

А загремел я и с большим звоном из-за того, что начал в конце концов не один выпивать, а с ним. Сначала вроде один начинаю. Только порцию пропущу, тошноту переборю (и скверный же портвейн у нас делают - яд крысиный!), а он - вот он, дед Козёл-то, уже свой стакан протягивает. Я наливал. И разговаривал. Всё пытался выяснить, зачем он впился, кровосос, в меня, почему он именно меня выбрал и жизнь мою, как тряпку мнет и ноги свои копытные об нее вытирает?.. После таких патетических речей я, дождавшись, когда он подпьянеет, начинал его мять: рвал бороду, крутил уши, глаза пытался выковыривать...

В этот раз чинили мой "сельсовет" ещё дольше. И починили капитально. Я настолько явно и трезво стал соображать, что по взгляду врача (всё того же) понял - скоро мне возвращаться. Если ничего не произойдет. А что могло произойти?

Я ещё на "даче" начал об этом рассуждать. И вот, когда вышел, глянул на синее небо, на зелёнь и жёлтизну мира (стоял опять сентябрь - бабье лето), понял, эту занозу надо наконец вытащить. Схема рассуждении примерно такова: я убью деда Козла, отсижу за эту вонючку десять, пусть даже пятнадцать лет, но зато эти пятнадцать лет там и потом до самого конца своего я буду жить, жить, жить!.. Буду жить, как все. В этом я был уверен. "Может быть, даже женюсь", - подумал тогда же.

* * *

...В селе мало что изменилось: новый магазин почти весь из стекла рядом с автостанцией; да вдали, у того проклятого сада, громоздилось трёхэтажное глазастое здание, видимо, новая школа. Я помнил, где гостиница, и не стал расспрашивать. По дороге всё попадались незнакомые, или я не узнавал никого. Со мной тоже никто не здоровался. Столько лет прошло!

Вообще-то я ни о какой гостинице и не думал вначале. В портфеле вместе с бельём и электробритвой лежал тяжёлый молоток. Я купил его ещё в городе и даже не стал очищать от масла, головка его так и оставалась в заводской бумаге. Приехать, добраться до хаты Козла, а там хоть пусть он один, хоть со своим внуком, Фашистом, уработаю. Но когда автобус ехал по центральной улице села, вдруг так защемило сердце воспоминаниями, что я решил дня два-три пожить перед этим, сходить на кладбище, к домику Люси, уж Бог знает - зачем. Да мало ли чего!