В день начавшего проявляться разномыслия с Лениным, я чувствовал себя совсем неуютно. Если бы у меня была смелость заглянуть поглубже в себя, посмотреть, что делается на моем "теоретическом чердаке", я не смог бы тогда сказать, что не имею ничего общего с ревизионизмом.
Моя ревизия касалась не только философской, гносеологической, стороны марксизма. Я отвергал философию Плеханова, но не это было важнейшим.
По сей день считаю: из того, что писали Маркс и Энгельс, можно выжать философию не плехановского вида, а приближающуюся к критическому реализму - к {256} эмпириокритицизму. Гораздо важнее была ревизия других пунктов. Например, вопреки Марксу, я не видел тождества законов аграрного и индустриального развития. При всех ее достоинствах книга Каутского "Аграрный вопрос" меня не убедила. Наоборот, в критике этой части Маркса влияние Булгакова, его книги "Капитализм и земледелие", было несомненным, хотя я ему противился. Столь же несомненным было в других областях влияние Туган-Барановского. Я начал сомневаться в истинности теории трудовой ценности: картина капиталистического развития в I томе "Капитала" может быть представлена и без теории трудовой ценности в марксовой трактовке. Прибавочный продукт, прибавочная ценность, факт и объяснить его происхождение можно без прибегания к теории Маркса. Категорию ценности (оценку) Маркс ошибочно отожествлял с категорией трудовых затрат.
В метеорите, упавшем с неба, может быть железо, это ценность, а по Марксу железо метеорита никакой ценности не имеет; ценностью, стоимостью, он считал лишь овеществленный в предмете труд. Неверно, что прибыль, прибавочную ценность, создает только "переменный капитал" - труд рабочего, прибыль создает весь вложенный в предприятие капитал. Маркс доказывал, что цены тяготеют, сводятся к трудовым затратам, а в III томе "Капитала" это решительно опровергает. Мысль Маркса всё время вращается "в кругу понятий, заключающих в себе внутреннее противоречие". Критика такого рода шла в меня от Туган-Барановского, от бесед с ним, особенно одной в Киеве, летом 1903 г.
Ревизия шла и вне влияния Тугана. У Маркса я крайне ценил картину круговорота всего общественного продукта, объяснение того процесса, что он называл "воспроизводством и обращением общественного капитала". Однако, знаменитая схема этого воспроизводства, над которыми мои товарищи и я до одурения корпели в 1902 г., стали мне казаться всё более и более {257} подозрительными. "Схема Маркса простого воспроизводства, - язвительно заметил мой товарищ по Политехническому Институту Рабинович, - столь проста, что может легко войти в число примеров элементарного учебника арифметики Малинина и Буренина". Он был прав. Однако, только через много и много лет, на основании уже советских цифр, страны, живущей, якобы, под знаком Маркса (бюджетных затрат, розничного оборота, амортизации и инвестиции капитала, оборотов кустарной кооперации, оборотов колхозных рынков и т. д.) удалось понять, что "Малинино-Буренинские" схемы во 2-ом томе "Капитала" - карикатура на решение сложнейшей и важнейшей экономической проблемы.
Сильнейшее сомнение в силе и правильности марксового анализа создало и поразившее меня, никогда и никем нецитируемое, место из III-го тома "Капитала", где Маркс неожиданно признается, что не может объяснить, каким образом доходы классов, составляющих страну, могут купить ее общую продукцию. "Это неразрешимая загадка, - заявил он, анализ вообще не в состоянии постигнуть простых элементов цены, а скорее должен довольствоваться вращением в заколдованном кругу и топтанием на одном месте" (По этому поводу у меня был большой разговор с Лениным, заявившим, что это место я абсолютно не понял: "неразрешимую загадку" Маркс, по его мнению, великолепно разрешил. Вряд ли будет уместным здесь излагать, как в защиту своего утверждения Ленин прибег к "малинино-буренинским" схемам.).
Попав в Женеву, несколько ознакомясь с положением швейцарских рабочих, я к прежним сомнениям прибавил еще новые: стал скептически относиться к тезису Маркса, что какова бы ни была заработная плата рабочих - их положение в капиталистическом обществе должно ухудшаться. Реферат в Женеве на эту тему Плеханова (критика Бернштейна и Струве), мне показался очень слабым, тезис Маркса неспасающим. {258} Признаюсь, что после реферата, взяв книгу Бернштейна, я - с некиим злорадным удовольствием (у меня ведь был зуб против Плеханова!) прочитал следующее примечание:
"У меня, конечно, не может быть охоты спорить с Плехановым, наука которого требует чтобы мы вплоть до великого переворота признавали положение рабочих безнадежным".
Без утайки показываю то, что происходило на моем теоретическом "чердаке". "Ревизия" марксизма несомненно гуляла в голове, а между тем я изо всех сил пыжился быть и считаться ортодоксальным марксистом, насильственно давя, иногда с помощью уловок, возникавшие сомнения. Мой cas de consience, это подавляемое сомнение в вере не в "конечную цель" (социализм), а во многие части его обосновывающего учения, не заслуживало бы внимания - будь оно лишь моим индивидуальным состоянием. В том то и дело, что в большей или меньшей степени его испытывали и многие другие лица. В этом состоянии было нечто общее с тем, что десятки лет позднее переживали коммунисты, отклонявшиеся, и в то же время смертельно боявшиеся отклониться, от "генеральной линии" партии.
Оставшееся загадкой для всего мира непонятное поведение на Московских процессах 1936-38 г. г. таких фигур как Бухарин, Рыков, Пятаков, Каменев, Крестинский, Раковский и др. не может быть объяснено только тем, что их "физически" мучили. Вместе с этим было и другое, очень сложное, что заставляло "сознаваться", считать "преступным" их уклон от "генеральной линии".
Чем лично у меня объясняется подавление в 1902-1904 г.г. теоретических сомнений? Я опасался, что всякого рода колебания, порождая "гамлетизм", могут связывать, разлагать волю, отрицательно сказываться на хотении быть самым активным участником революции. Кроме того, несмотря на самомнение - будто очень много знаю, всё же была мысль, что многого еще не знаю, {259} что нужно еще и еще "учиться" и, следовательно, в критике марксизма быть осторожнее. Наконец, была огромная боязнь, что не будучи правоверным ортодоксом-марксистом я попадаю в ряды отщепенцев и, тем самым, из рядов революции выпадаю. Примирение, говоря словами Белинского, с "гнусной действительностью", со всеми ее социальными несправедливостями и оскорблением человеческого достоинства, в моих глазах было моральным самоунижением, моральным падением, превращением в лишенного чувства общественности, эгоистического и ничтожного индивида.
Гнусную действительность могла опрокинуть только революция и вне участия в ней я иначе не мог представить себе моей жизни. А быть в революции значило не "болтаться одиночкой", а находиться в коллективе, в партии, такой же партией я считал только социал-демократию. Но вся партия, за исключением одного Акимова, неуклонно придерживалась ортодоксального марксизма, в самой его воинствующей крайней форме, т. е. в духе Плеханова и Ленина.
Отсюда ряд неумолимых силлогизмов, из коих, казалось, вырваться уже нельзя. Если я не хочу себя морально унижать - должен быть в рядах революции; если с революцией - значит в партии: если в партии - тогда нужно категорически отмежеваться от всякого ревизионизма, быть в полном согласии с "генеральной линией" марксизма и партии. Это обязывало, вслед за авторитетами партии, за теми же Плехановым и Лениным, считать марксизм абсолютной истиной, "неотменяемой никаким роком", в критике его видеть лишь гадкие подкопы, беспринципность, антипролетарскую ренегатскую психологию, уход в стан буржуазии. Борьба с этой враждебной критикой должна быть беспощадной, прибегать к решительным методам, возбуждаться примером самого Маркса, лупившего направо и налево и учившего искать в чужих взглядах отражение лишь темных мелкобуржуазных, буржуазных и феодальных интересов. Но {260} как быть, что делать, если клеймение Плехановым неизвестных ему философов - ведьмами с красными и желтыми глазами, если наклейка Лениным "бубнового туза" без "разбора" на всех инакомыслящих - вызывали у меня тошноту, отвращение, возмущение, бунт?
Как быть? - позвольте досказать. Ведь речь, повторяю, идет не обо мне одном. С явным противоречием - внешняя ортодоксия, внутренне всё растущая ревизия - я жил не только в Женеве, но и в 1905, 1906 г. г. отчасти 1907 г., когда пришло решение с этим противоречием покончить. Появилось оно в обстановке окончившейся революции (ее результаты я оценивал совсем не столь пессимистично как другие) и совпало с переходом (в конце 1907 г.) из нелегального положения, т. е. жизни с фальшивым паспортом, в положение легальное.