Выбрать главу

всего Мандельштама, Гумилева, не любил Пастернака, да и ее саму.

Мы заговорили о Пастернаке, с которым Ахматову многое связывало. Она

рассказала, что поэт часто приходил к ней, как правило, во времена душевного кризиса, обессиленный и опустошенный, но его жена вскоре появлялась вслед за ним и быстро

уводила его домой. Оба, Пастернак и Ахматова, легко влюблялись. Пастернак

неоднократно делал ей предложение, но она не воспринимала это серьезно. То была, по ее

словам, ненастоящая любовь, да и вообще не любовь. Но они очень много значили друг

для друга, особенно после смерти Мандельштама и Цветаевой. Уже одно сознание того, что твой коллега и друг живет и пишет, было безграничным утешением для обоих. Они

могли время от времени критиковать друг друга, но никогда не позволяли делать это

кому-то другому. Ахматова восхищалась Цветаевой: "Марина как поэт гораздо лучше

28

меня". После смерти Мандельштама и Цветаевой Пастернак и Ахматова по-настоящему

ощутили свое одиночество: казалось, они очутились в пустыне, хотя безграничное

поклонение соотечественников, которые переписывали, копировали, распространяли и

учили наизусть их стихи, было для них огромной поддержкой и предметом гордости.

Глубокий патриотизм этих двух поэтов был совершенно лишен национализма, мысли об

эмиграции чужды им. Пастернак мечтал увидеть Запад, но не хотел рисковать тем, что

путь обратно будет ему закрыт. Ахматова сказала мне, что никогда не уедет, она хотела

остаться на родине до самой смерти, несмотря на все вероятные трудности и

преследования. При этом оба, Пастернак и Ахматова, тешили себя странными иллюзиями

о художественно богатой, интеллектуальной западной культуре, идеальном творческом

мире, и стремились к общению с ним.

Несмотря на глубокую ночь, Ахматова все более оживлялась. Она стала

расспрашивать меня о моей личной жизни, и я отвечал полно и свободно, словно она

имела право знать обо мне все. Она же вознаградила меня прекрасным рассказом о своем

детстве на берегу Черного моря, о браках с Гумилевым, Шилейко и Пуниным, о друзьях

молодости, о Петербурге перед Первой мировой войной. Только имея представление обо

всем этом, можно понять "Поэму без героя": последовательность картин и символов, игру

масок, заключительный бал маскарад, мотивы из "Дон Жуана" и комедии дель арте.

Ахматова вновь заговорила о Саломее Андрониковой (Гальперн), ее красоте, обаянии, незаурядном уме, о вечерах в кабаре "Бродячая собака", о представлениях в театре

"Кривое зеркало", о ее неприятии лжемистики символизма, за исключением стихов

Бодлера, Верлена, Рембо и Верхарна, многие из которых она знала наизусть. О Вячеславе

Иванове она отзывалась как о человеке выдающемся, с безупречным вкусом, тонкими

суждениями и прекрасной силой воображения, но его поэзия казалась ей слишком

холодной и безжизненной. Примерно того же мнения она была об Андрее Белом.

Бальмонта, на ее взгляд, презирали напрасно: он, хотя и был слишком помпезным и

самоуверенным, его одаренность не вызывала сомнений. Сологуба она считала поэтом

неровным, но часто интересным и оригинальным. Но выше их всех она ставила строгого и

требовательного директора Царскосельского лицея Иннокентия Анненского, у которого

она сама и Гумилев многому научились. Смерть Анненского прошла почти незамеченной

для издателей и критиков, великого мастера предали забвению. А ведь не будь его, не

было бы Гумилева, Мандельштама, Лозинского, Пастернака и самой Ахматовой.

Мы заговорили о музыке. Анна Андреевна восхищалась возвышенностью и

красотой трех последних фортепьянных сонат Бетховена. Пастернак считал их сильнее

посмертных квартетов композитора, и она разделяла его мнение: вся ее душа откликалась

на эту музыку. Параллель, которую Пастернак проводил между Бахом и Шопеном, казалась ей странной и занимательной. Она сказала, что с Пастернаком ей легче

беседовать о музыке, чем о поэзии.

Ахматова заговорила о своем одиночестве и изоляции - как в культурном, так и в

личном плане. Ленинград после войны казался ей огромным кладбищем: он походил на

лес после пожара, где несколько сохранившихся деревьев лишь усиливали боль утраты. У

Ахматовой еще оставались преданные друзья - Лозинский, Жирмунский, Харджиев, Ардовы, Ольга Берггольц, Лидия Чуковская, Эмма Герштейн (она не упомянула Гаршина

и Надежду Мандельштам, о которых я тогда ничего не знал). Но она не искала у них

поддержки. Морально выжить ей помогало искусство, образы прошлого: пушкинский

Петербург, Дон Жуан Байрона, Моцарта, Мольера, великая панорама итальянского

Возрождения. Она зарабатывала на жизнь переводами. С большим трудом ей удалось

добиться разрешения переводить письма Рубенса (16), а не Ромена Роллана. Она спросила

меня, знаком ли я с этими письмами. Заговорили о Ренессансе. Мне было интересно

узнать, является ли для нее этот период реальным историческим прошлым, населенным

29

живыми, несовершенными людьми, или идеализированным образом некоего

воображаемого мира. Ахматова ответила, что, конечно, последнее. Вся поэзия и искусство

были для нее - здесь она заимствовала выражение Мандельштама - чем-то вроде тоски по

всемирной, всеобъемлющей культуре, как ее представляли Гете и Шлегель. Эта культура, претворяющая в искусство природу, любовь, смерть, отчаяние и страдание, является

своего рода внеисторической реальностью, за пределами которой нет ничего. Вновь и

вновь она говорила о дореволюционном Петербурге - городе, где она сформировалась, - и

о бесконечной темной ночи, под покровом которой уже многие годы протекает ее жизнь.

Ахматова ни в коей мере не пыталась пробудить жалость к себе, она казалось королевой в

изгнании, гордой, несчастной, недосягаемой и блистательной в своем красноречии.

Рассказ о трагедии ее жизни не сравним ни с чем, что я слышал до сих пор, и

воспоминание о нем до сих пор живо и больно. Я спросил Ахматову, не собирается ли она

написать автобиографический роман, на что та ответила, что ее биография - в самой ее

поэзии, в особенности, в "Поэме без героя". Она вновь прочитала мне эту поэму, и я опять

умолял дать мне ее переписать и вновь получил отказ. Наш разговор, переходящий от

предметов литературы и искусства к глубоко личным сторонам жизни, закончился лишь

поздним утром следующего дня.

Перед своим отъездом из Советского Союза - я ехал через Ленинград в Хельсинки -

я вновь увиделся с Ахматовой. Я зашел к ней попрощаться 5 января 1946 года, и она

подарила мне один из своих поэтических сборников. На титульном листе было напечатано

новое стихотворение, которое стало впоследствии вторым в цикле, названном "Cinquе".

Источником вдохновения этого стихотворения в его первой версии стала наша с

Ахматовой встреча. В цикле "Cinquе" есть и другие ссылки и намеки на наше знакомство.

Эти намеки я вполне понял уже при первом чтении. Позже мои предположения

подтвердил академик Виктор Жирмунский, близкий друг Ахматовой, выдающийся

ученый-литературовед и один из редакторов посмертного собрания ее сочинений.

Жирмунский посетил Оксфорд через два года после смерти Ахматовой, и мы вместе

просмотрели стихи "Cinquе". В свое время он читал их с Анной Андреевной, и та

рассказала ему о трех посвящениях, их датах и значении, а также о "Госте из будущего". С

видимым смущением Жирмунский объяснил мне, почему последнее посвящение в поэме, обращенное ко мне, не вошло в официальное издание. А то, что это посвящение

вернуться

16. Питер Пауль Рубенс (Pеtеr Paul Rubеns) (1577 - 1640), помимо того, что был талантливым

художником, главой фламандской школы живописи барокко, проявил себя также как

философ, археолог, архитектор, государственный деятель и дипломат. По многогранности

дарования и глубине знаний Рубенс принадлежит к числу самых блестящих фигур

европейской культуры 17 в. Письма Рубенса в переводе Анны Ахматовой были изданы в

1933 г.