Вхождение Булата непосредственно в политику, на мой взгляд, ослабило энергию его творчества. Усталость Булата в последние годы была связана именно с тем, что он глубоко переживал крушение идеалов демократии в народе. В споре поэта-политика Рылеева с Пушкиным я на стороне последнего…
Булата угнетала боль за то, что к власти многих политических деятелей первых лет свободы привели корыстные устремления, прикрытые лицемерием. А народная темнота только еще больше сгустилась. Всё это Булат пропустил через свое сердце, которое не выдержало. Тем не менее и политические стихи Булата несут печать его неповторимого гения. Хотя и не участвуя в политике, бульшую часть своей жизни и творчества Булат делал самую большую политику – влиял на умы и приближал крушение страшной системы советского мракобесия.
Меньше чем за год до кончины Булата я несколько раз заезжал его навестить в Безбожный переулок. В мае 1996-го поздравил с приближающимся днем рождения, поскольку сам должен был уехать. Мы сидели в лоджии вдвоем. Среди разговора он вдруг наклонился ко мне:
– Знаешь, Володя, я уже не верю, что что-нибудь получится. (В контексте разговора подразумевались реформы в России.) Идет тихая реставрация…
Когда он собирался ехать в Германию, позвонил мне, но я был в отъезде и отвечала жена. Он сказал ей:
– Так не хочется ехать…
Людмила ответила простодушно:
– Ну и не езди.
Последняя подаренная мне и моей жене его книга «Чаепитие на Арбате», надписанная 5 мая 1997 года, заканчивается маленькой поэмой «В карете прошлого». Две последние строки, на которых кончается книга:
С Булатом случилось бессмертие. Он был и остается совестью русской интеллигенции XX столетия. Вместе с Пастернаком и Мандельштамом, Ахматовой и Бродским. Они не дали порваться связи времен, обрубить нить гуманизма, связующую век прошлый с веком грядущим.
Евгений Евтушенко
«ЗАХОДИ – У МЕНЯ ЕСТЬ ДЖОНДЖОЛИ»
Даже при плохой слышимости по телефону мне не нужно было догадываться, кто мог произнести это магическое слово, бывшее сорок лет назад кодом нашей дружбы.
Джонджоли – это грузинская трава с крошечными бубенчиками на тонких стеблях, которую маринуют в стеклянных банках, где она становится похожа на водоросли цвета хаки. Вкус у нее горьковато-кислый, и нет лучше закуски под белое сухое вино, чем джонджоли с малосольным сулугуни.
Когда-то в мои юношеские годы эту траву еще подавали в «Арагви», но потом она исчезла, и, может быть, единственным человеком в Москве, у которого водилось присылаемое ему грузинскими родственниками джонджоли, был Булат Окуджава, всегда приглашавший меня на этот понятный очень немногим маленький пир.
У нас было о чем вспомнить за джонджоли.
Шестидесятые годы были годами взаимосоздания поэтов и читателей. Мы заново создавали читателей поэзии, высказывая вслух то, что думали они, а они создавали нас своей поддержкой, хотя порой она им дорого стоила. За распространение пленок с песнями Окуджавы или моей самиздатовской «Автобиографии» исключали из комсомола, из университета, увольняли с работы, налагали взыскания в армии. Мы были первыми додиссидентскими диссидентами в то время, когда Сахаров был привилегированным засекреченным специалистом, Солженицын – никому не известным учителем, бывшим зэком, а Бродский – школьником.
Общественная сцена была пуста, за исключением замаячивших на ней нескольких худеньких фигурок поэтов нашего поколения. Мы, наверное, не меньше чем раз сто выступали вместе с Булатом. Окуджаву называли «пошляком с гитарой», меня – «певцом грязных простыней». Вот как высказывался о нашем поколении первый секретарь ЦК ВЛКСМ С. Павлов: «Во всяком половодье есть пена. Она присутствовала и в молодой литературе. Особенно в творчестве Евтушенко, Вознесенского, Окуджавы… Как метко сказал Л. Соболев, „на переднем крае такие устанавливают вместо пулеметного гнезда ресторанный столик для кокетливой беседы за стаканом коктейля“».
Другой секретарь ЦК ВЛКСМ – интеллигентный красавец Лен Карпинский, будущий номенклатурный диссидент, – признаваясь, что он сам любит послушать песни Окуджавы, тем не менее считал, что они опасны для «неподготовленной» молодежи.
Но чем больше нападок было в адрес Булата, тем больше было и слушателей. Сначала – из любопытства, а потом уже – из любви.
«Говорят, что это – мода. Но если мода не проходит столько лет, может быть, это любовь?» – писал Слуцкий.
Многие из нас были идеалистами, впоследствии обманутыми историей. Это трагично, но, по-моему, все-таки лучше, чем изначально быть беспросветным циником и не иметь за душой никакой надежды – даже разбитой. Сегодняшней Белле Ахмадулиной вряд ли хочется, чтобы кто-нибудь помнил ее как романтическую комсомолочку – старосту курса, но таковой она была. Я до сих пор люблю раннюю песню Булата о комсомольской богине. Но даже эта романтическая чистота вызывала раздражение у давным-давно насквозь проциниченной номенклатуры, благословлявшей романтику лишь в целинно-новостроечном, пахмутовско-кобзоновском варианте.
В 1962 году Булат, Роберт Рождественский, я и Станислав Куняев собирались ехать с женами в туристскую поездку в Швецию, но нас вызвал оргсекретарь Московской писательской организации, бывший генерал КГБ Ильин и сообщил, что Булата где-то «наверху» «вычеркнули» из списка. Мы единодушно, и в том числе Куняев, заявили, что без Булата никуда не поедем. Только в результате нашего прямого шантажа возможным скандалом Булата первый раз выпустили за границу. Но вот что поразительно – он держал себя там с таким спокойным достоинством и с таким сдержанным ироничным любопытством, что порой казалось: это мы за границей первый раз, а он там – частый, слегка скучающий гость.
Всё это выпускательство-невыпускательство за границу, цензурное унизительное надзирательство, диссидентские процессы, наконец, вторжение брежневских танков в Чехословакию разрушали наш романтизм. Будучи в Кишиневе на выступлении, Булат резко высказался против оккупации Праги. На него немедленно донесли, отменили концерты, опять закрыли перед ним границу.
Песни Окуджавы, поначалу такие озорные, становились всё горше, всё жестче.
Окуджава был первый в нашей стране поэт, взявший в руки гитару, но его гитара была беременна будущими песнями Галича, Высоцкого и многих других «бардов», при несвободе печати все-таки отвоевавших право на «магнитофонную гласность». Гражданский протест, не меньший, чем в громовых раскатах Тринадцатой симфонии Шостаковича, звучал и в гитарных аккордах.
Это не могло не вызвать номенклатурной отместки.
Секретарь писательского парткома публицист Сергей Сергеевич Смирнов был человек двоякий, и, наверно, от этой двоякости у него постоянно дергалось лицо, на котором затравленно прыгали глаза, убегая от прямого взгляда. Он выручил многих несправедливо брошенных в лагеря героев Брестской крепости и в то же время был председателем собрания, исключившего Пастернака из Союза писателей. В Сергее Сергеевиче продолжалась внутренняя борьба выручателя и исключателя. Он вызвал Булата на партком и, конвульсируя лицевыми мускулами, ткнул ему его «Избранное», изданное «Посевом». В предисловии было написано, что, хотя Окуджава формально и является членом партии, тем не менее всё его творчество насквозь антикоммунистическое.