Булат выступал в музее Маяковского несколько раз; хорошо помню его выступление там на очередном вечере поэзии – обычно они бывали осенью. Это мог быть 61-й год.
Но еще до этого вечера я приглашал его специально на запись.
Думаю, что было по крайней мере два сеанса записи: один в так называемой синей комнате, а второй – уже в зале.
Когда мы пригласили Булата на вторую звукозапись (это делалось сообща, от имени всего маленького замечательного музейного коллектива), мы позвали своих друзей и знакомых, так что было, наверное, человек тридцать – сорок. И Булат несколько недоуменно сказал: «Меня приглашали на звукозапись, а тут получается вечер» (хотя это было днем), – в общем, он выразил некоторое неудовольствие. Но всё было хорошо, и он спел ту программу, которую собирался спеть.
Закончил, похлопали. Он встал, собрался уходить… И тут я совершил невольную ошибку, и получилась бестактность: я перемотал на начало и включил на воспроизведение все три или четыре магнитофона, которые там стояли, стараясь показать Булату, как мы ценим его записи, – я как бы стал проверять качество звучания. И все магнитофоны запели разные песни Булата: я не везде домотал до начала. Началась ужасная какофония.
Булат съежился. Ему это было неприятно.
Это длилось всего несколько секунд, мгновение. Я бросился исправлять оплошность. Но Булат был человек вежливый и не стал особенно показывать свое огорчение, на его общении с нами это никак не отразилось. Однако осадок от неуместности этого аттракциона у меня остался.
Все столпились вокруг него, потом проводили до выхода, кто-то побежал за такси – тогда это было просто. Но все-таки несколько минут надо было подождать. Наступила неловкая пауза: восторг свой все уже ему выразили. Его снова, довольно робко, обступили, но он был уже какой-то задумчивый, рассеянный….
Это была ранняя весна – апрель, наверное, или март. Было уже очень тепло. Снега еще много, но солнце очень яркое.
И вот мы стоим на крылечке, и я снимаю эту группу раз, два, три… Всё, уже пленка кончилась. Я проворачиваю ее, срываю с перфорации (фотограф, снимавший до эпохи «мыльниц», поймет, о чем речь) – и делаю еще один, самый последний кадр, половинку….
И эта половинка оказалась самой лучшей.
Там Булат – крупным планом на фоне типичного московского дворика… Весенний день, тающий снег… Я потом всегда называл этот кадр «Мартовский снег».
Однажды я ездил к Булату в Шереметьево договариваться о его выступлении на вечере поэзии. Поскольку это было официальное поручение, я поехал к нему на такси. Булат подробно объяснил мне, как его найти, какая у него дачка, с какого края, так что я сразу остановился именно там, где нужно. Вошел в его дом – и меня удивила какая-то пустота комнаты: тахта, пара стульев, журнальный столик – и больше ничего.
Всё было быстро, по-деловому обговорено.
Вообще с Булатом долго не засидишься.
И, видимо, как-то желая сгладить то, что так сухо, по-деловому меня принимает, он вдруг подарил мне галстук – красно-серый с косым рисунком – и, как бы извиняясь, сказал: «Вот, мне поляки подарили, а я галстуков не ношу».
Галстук этот потом долго у меня висел на каком-то почетном месте.
В последнее время некоторые говорят: «Вот возник культ Булата». Но ни у меня, ни у моих друзей «культа Булата» никогда, как мне кажется, не было. По-моему, этого и сейчас нет, и тогда не было. Была всеобщая симпатия к нему, необходимость в нем, но культа – нет.
Да, многие сохраняли билетики, программки, афиши (в тех редких случаях, когда они были), – но просто как воспоминание о приятной встрече. Я и сам, помню, стащил афишу из библиотеки Дома литераторов. Наверное, это была афиша одного из первых его больших сольных вечеров.
По-видимому, в те же весенние месяцы 1961 года состоялось и его выступление на Химфармзаводе. Помню, что Булат после выступления попросил вынести гитару: он не хотел выходить с ней в руках. Такси подъехало, надо сделать всего несколько шагов от дома до такси – и все-таки он попросил кого-то гитару у него взять. Он не хотел выглядеть человеком, несущим в руках гитару…
Я не могу точно сказать, когда Булат был у меня дома. Думаю, что это был тоже 61-й год, глубокая осень, так как уже холодно было на улице. Моя жена Люся его спросила: «А как иностранцы относятся к вашим песням?» Он говорит: «Ну, иногда им что-то переводят, тогда они понимают, а так, вообще…» – ответил как всегда уклончиво. Он никогда не говорил о том, что все в восторге. И тут же сказал: «Вот, сейчас две пленки поехали в Париж…»
Когда биография Булата будет так же изучена, как, допустим, биография Маяковского или Есенина, будет составлена хроника – день за днем, тогда, наверное, и станет известно, когда уехали в Париж две пленки. Тогда можно будет установить точную дату этого выступления.
Это не было вечеринкой – просто собрались послушать Булата и записать его. Булат приехал ко мне, потому что я специально для записи купил магнитофон «Днепр-3» – огромный, деревянный, прекрасный.
Булат тогда еще записывался редко. На пленке сохранилось – он спрашивает: «Лёва, интересно, а вот как свист – получился?»
Первая пластинка Окуджавы была издана в Англии фирмой «Flegon records» примерно в 1965 году. В нее вошли 18 песен. Технически записи не очень высокого качества, они были переписаны с магнитофонных лент московских и ленинградских домашних магнитофонов.[6] Немного погодя без ведома Окуджавы и самой английской фирмы пластинка была переиздана в Америке.
Английский издатель возбудил судебное дело, но так как законодательство в области грамзаписи еще было слабо разработано, это кончилось ничем.
Насколько мне известно, особо широкого распространения эти пластинки не имели, тиражи их были сравнительно невелики. Никаких рецензий о них я не видел. Кто-то мне говорил, что один экземпляр этой пластинки привезла Булату из Англии Анна Ахматова.
Судьба польской пластинки сложилась счастливее.
В Польше имя Окуджавы стало известно уже в самом начале 60-х годов. Его песни печатались в журнале «Новая культура», газете «Политика», звучали по радио и телевидению, повесть «Будь здоров, школяр» была переведена очень быстро и уже в 1962 году опубликована в альманахе «Творчество». Не раз писала об Окуджаве популярная газета «Штандар млодых».
Одним из переводчиков Окуджавы и активным его пропагандистом стал варшавский литератор Витольд Домбровский. Он и составил пластинку, сам перевел несколько песен Окуджавы и привлек к этой работе других поэтов. Когда я был у него дома в Варшаве (его адрес мне дал, вероятно, Булат) он рассказал, что и в рождении замысла, и в процессе создания пластинки принимала участие замечательная писательница, большой друг Булата Окуджавы – Агнешка Осецка.
Пластинка имела большой успех и в Польше, и у нас (в Москве и Ленинграде я не раз встречал ее переписи), и, главное, она впервые показала, что песни Окуджавы в принципе могут хорошо исполняться актерами, а не только автором, но для этого нужна бережность, внимание к авторской трактовке, влюбленность в эти песни и большое мастерство.
Пластинка доказала и то, что песни Окуджавы отнюдь не только своеобразный «способ исполнения стихов», как о них говорил Антокольский, и эту фразу не раз повторял на своих концертах и сам автор, а песни Окуджавы имеют самостоятельную музыкальную ценность.
Позже в Кракове будет издан первый в мире сборник песен Окуджавы (с параллельным русским и польским текстами и нотами), а в Варшаве выйдет еще одна пластинка песен в исполнении Анеты Ластик.
Когда я был в Польше, мне говорили, что в одном из краковских костелов среди других песнопений не раз звучала окуджавская «Молитва», а в сезоне 1976–1977 гг. в эстрадном театре, который называется «В старой Пороховне», шло эстрадное поэтическое представление по песням Окуджавы.
6
История этой пластинки позже послужит завязкой сюжета рассказа Булата Окуджавы «Выписки из давно минувшего дела» (Л. Ш.).