По повести Окуджавы «Мерси, или Похождения Шипова» в Польше (так же как и в Ленинграде и в Риге) был поставлен водевиль. Сняли поляки и документальный фильм об Окуджаве.
Одну из лучших своих песен Окуджава посвятил польской поэтессе Агнешке Осецкой. Эта песня заключает первую польскую пластинку. Там все песни поют польские певцы и актеры и только одну, вот эту, поет сам Окуджава.
Для постановки пьесы Осецкой «Вкус черешни» в «Современнике» Окуджава перевел несколько ее песен и написал к ним мелодии. Они были очень хорошо оркестрованы Максимом Дунаевским.
Спектакль, по-моему, был прекрасный, замечательно играл Даль и очень хорошо Козелькова. Премьера прошла с большим успехом.
А немного погодя сцены из этого спектакля должны были играться в клубе МГУ. Там был и Окуджава, и когда в последний момент выяснилось, что Даль не приедет, Окуджава, спасая положение, вышел на сцену и спел с Козельковой три песни из спектакля.
Первый раз я слушал Окуджаву в сопровождении оркестра. Даже не оркестра, а инструментального ансамбля, и еще раз утвердился в своем мнении, что Окуджава прекрасный музыкант: вот так, без репетиций, с ходу, спеть с чужим ансамблем песни (пусть даже свои) может только человек очень музыкально одаренный. И как же я благодарил судьбу за то, что у меня с собой был магнитофон! Правда, запись из зала, примерно с пятого или шестого ряда, не могла получиться особенно качественной, но всё же она была сделана![7]
Целую серию выступлений Булата и других хороших поэтов организовала замечательная женщина Эмма Динерштейн. Она была профессиональным менеджером, как теперь говорят. А тогда это называлось – культорг.
Она приходила в какое-то учреждение, где была плохо поставлена культурная работа, и говорила, что берется это сделать. Ей говорили – да-да, пожалуйста, мы очень рады. И она приглашала поэтов, с которыми была хорошо знакома, и устраивала битковые сборы.
После этого начальство вызывали в райком партии, начинались разборки, Эмму увольняли – и она шла в другой клуб.
Вот так она организовывала вечера на автозаводе, в Московском университете и Бауманском училище…
Вечера были чем-то похожи: все они устраивались в закрытых институтах, и залы всегда переполнены. Вечера проходили с огромным успехом, шли на грани возможного и дозволенного.
Особенно мне запомнился вечер в МВТУ, потому что Булат там очень интересно рассказывал о своей большой поездке в Австралию. Интереснейший эпизод был в его рассказе об Индонезии, где только-только кончилась очередная война. По улицам, где они проезжали, как рассказал Булат, двигались войска, а вместе с ними и семьи, поэтому на стволах танков сушились пеленки.
Записывая в музее Маяковского гостей и больше всего поэтов (я не помню ни одного прозаика), я спрашивал всегда по долгу службы: а как вы относитесь к Маяковскому? И конечно, все говорили, что замечательно, восторженно.
Вообще Маяковский тогда, в конце 50-х – начале 60-х, был одним из главных действующих лиц литературной жизни. Тогда впервые было опубликовано предсмертное письмо Маяковского, тогда начало выходить его собрание сочинений, только тогда обратились к раннему Маяковскому и к его сатире.
Я помню, каким огромным событием в те годы была постановка «Бани» в Театре сатиры: ее запрещали, потом все-таки разрешали – и как она актуально звучала!
Маяковский был одной из центральных фигур литературной жизни, поэтому все охотно о нем говорили. Евтушенко написал потрясающие стихи: «Браунинг Маяковского». Когда он читал, это казалось крамолой, потому что браунинг должен был стрелять вот сейчас – в тех мерзавцев, которые мешали нашей жизни.
Все охотно отвечали. Не ответили мне два человека: Булат Окуджава и Михаил Светлов.
Вернее, Окуджава ответил как-то уклончиво.
Потом, уже много лет спустя, я с ним не раз заговаривал о Маяковском, и он не поддерживал разговор, говоря: «Это фанатик». Для него он уже больше не существовал, хотя, как я потом узнал, у него были стихи, написанные под влиянием Маяковского. Я даже могу сказать, какие стихи он больше всего любил: наибольшее впечатление на него произвела поэма «Человек», это несомненно.
И точно так же не стал говорить банальностей о Маяковском Михаил Светлов.
Это было очень интересно – он вспомнил, что был в этом доме в гостях у Маяковского и, вместо того чтобы говорить, какой это был великий поэт, стал рассказывать о том, как угощал Маяковский: «А вы знаете, как он угощал? Он купил целое колесо сыра, и каждый гость отрезал. Маяковский потом доедал целую неделю».
А дальше он сказал: «Я писал под всех (тут тоже общее с Булатом) – есть стихи, написанные под Блока, под Надсона даже, но под Маяковского я никогда не писал, хотя Маяковский, сколько я себя помню, был знаменем моей поэзии. А когда подражают Маяковскому, это похоже на ветчину в витрине, нарисованную ветчину: ветчина больше, чем настоящая, но кушать ее нельзя».
Этих двух людей, Булата Окуджаву и Михаила Светлова, объединяло еще одно примечательное качество: на их вечерах люди в зале на глазах становились лучше, добрее, красивее.
На одном из вечеров Булата Володин[8] так сказал, обращаясь к залу: «Какие у вас сейчас красивые лица, постарайтесь подольше их такими сохранить!» (цитирую по памяти).
В 64-м году я уже работал в Бюро пропаганды Союза писателей, создавал там фонотеку. Это оказалось необычайно интересным – я записывал моих любимых поэтов, Самойлова, например. Он читал очень ярко – молодо, задорно…
Записывал вечера в Доме литераторов, в Политехническом, в Библиотеке имени Ленина. Масса вечеров проходила не только в Москве, но и в Ленинграде. Когда в мае 65-го года я ездил туда на вечер журнала «Москва», то записал в Комарове Ахматову.
Досадно, что в то время, когда я уже там работал, в ЦДЛ прошел один интересный вечер, на котором я не был: может быть, единственный, где вместе выступали Булат Окуджава и Новелла Матвеева.
Иногда возникали некоторые шероховатости, как, например, в Иванове.
Поездка в Иваново состоялась поздней осенью, было уже холодновато, ноябрь, наверное. И поездка эта была не самая парадная.
Ехало человек пятнадцать под предводительством Бровмана – известный критик, он возглавлял эту делегацию. Ехал и Ляшкевич, наш начальник Бюро пропаганды.
Там, в Иванове, разбили, как обычно, нашу большую группу на несколько, и поехали кто куда по два-три человека выступать перед трудящимися.
Я был в Гусь-Хрустальном и видел, как выдувают стекло: это каторжная работа, горячий цех, очень тяжелый труд. Может быть, иначе и нельзя? Нам дарили какие-то изделия из стекла, и я привез оттуда отходы, очень красивые куски стекла.
Потом были мы на текстильных комбинатах, нам показывали достижения ивановских ткачих.
И – огромный вечер в театре.
Булата спросили о том, как он относится к Солженицыну. Булат ответил кратко, но положительно, что было тогда не принято. Я не помню, в связи с чем был этот вопрос и что тогда обсуждалось. Какой-то шепоток, ропоток по залу пробежал – но ничего страшного, съели.
Когда был прием, тут же, за кулисы, пришло какое-то городское начальство, и секретарь горкома очень почтительно с Булатом поздоровался, продемонстрировав свою личную приязнь.
Но гораздо существеннее то, что Булат пел, когда мы ехали туда.
Пел в темном купе. Почему-то не было света, только под потолком слабенькая лампочка, и Булат поет: «Летят утки».
Вот это было замечательно!
Еще один эпизод тех времен, у которого имеется совершенно четкая датировка, – возвращение выездной бригады из Саратова, где произошел большой скандал.
Говорят, что вел тот вечер Лесневский – вел задорно, с какими-то дерзкими нотками. Это и послужило началом скандала вокруг выступления бригады. Был там и Булат.
В местной прессе было опубликовано «письмо трудящихся», которое перепечатала газета «Советская Россия»: вот-де гости вели себя плохо, плохо отвечали на записки и плохие стихи читали.
7
Прошло много лет, и оказалось, что это единственная (!) приличная запись песни «К чему нам быть на „ты“, к чему…» И именно она была включена в диск 1998 года (Л. Ш.).