Однажды это случилось.
Если б тот день можно было забыть, вырвать из памяти, как рвут неудавшийся холст, разбивают неважный слепок, жгут плохую рукопись. Если бы…
Он стоял тогда у окна беспомощный, с лицом истерзанным и жалким. За партами бесновались ученики.
«Я знаю, чего вы добиваетесь, — думал он и сжимал зубы, — вы хотите, чтоб я убежал с урока. Не дождетесь. Вот за окном распускаются почки. Буду смотреть в окно. Люблю смотреть в окно, когда распускаются почки».
И странно — стало тихо, и он уже подумал, что его взяла, как вдруг лавина визжащих звуков обрушилась на класс. С каким-то нахальством и свирепостью она била по ушам и голове. Она вырывалась из всех парт сразу. Так, по крайней мере, ему казалось. Он — сорвался. Метался по рядам. Откидывал крышки парт. Искал ту самую, которая глушила все на свете кипящим звуковым шквалом. Его ученики смотрели на него невинно, как ангелы, и спокойно отбивали под партами — ча-ча-ча… Чудная, красоты необычайной «Спидола» была выловлена из парты Лешки Зыкина, прыщеватого типа с длинными, расчесанными под девчонку волосами. Расправа была жестокой. Первым делом — заткнуть глотку транзистору. А наглеца Зыкина — за шиворот, из класса! Зыкин упирается, не идет. Класс примолк: цирк. Схватка на ковре. В паре — учитель и ученик. Два лица, две пары глаз, две пары рук. Руки в запястьях, руки в локтях, руки у плеч… Прыщеватые щеки и обрамленный пухом зыкинский рот.
«Нет, ты у меня вылетишь из класса. Я тебе не мальчик, черт возьми…» — так он думал, толкая Зыкина к двери. Класс упивался зрелищем.
На прощанье, ехидно кривя рот, Зыкин бросил:
— Побольше спите, учитель. У вас дрожат руки…
Кирилл стоял перед классом. А класс был пуст. И тогда он опустил голову и так стоял, как освистанный, покинутый клоун. Он слишком увлекся. Он ничего не видел, кроме злорадно хохотавших зыкинских глаз. Устав от цирка, а может, испугавшись цирка, все тридцать учеников покидали класс, проскакивая мимо, как тени. И тогда, оставшись с собой один на один, он совершенно четко и ясно понял: это был последний урок в его жизни.
Потребовались минуты, чтобы он все себе объяснил. И этот цирк тоже. Когда не хватает извилин, берутся за палку. Он им скучен. Он думал, что перед ним несмышленыши, птенцы. Но в каждом из них сидит философ. С птенцами их роднит разве что ненасытность, прожорливость. Вокруг них кроится мир. Каждый день и каждый миг. Каждое утро они будто для того только и просыпаются, чтобы быть ошарашенными. Где-то получили новый элемент, что подобно сотворению материи. Какие-то смельчаки прыгнули в безмолвную ионную сферу, а кто-то целый год жил в обнимку с арктическими льдами. Люди совсем подобрались к Луне и уже прощупывают ее пульс. И кто знает, может, уже завтра какой-нибудь счастливец собственноручно наберет первую пригоршню ее холодной пыли. Чудо! Кто-то смодулировал еще одну функцию клетки и ценою жизни вышиб из седла догматика. Неизвестный актер вдруг потряс всех в старой забытой роли и открыл прекрасное. Где-то меняют климат, перекрывают реки… Они уже не могут без этого… А он, что дает им он сам? «Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог?..» В нем же не бьется живая мысль! Он сам не открытие для них как человек. Он скучен. Скука противопоказана всем, детям — особенно: когда же им ее навязывают, это выливается в то, что было сегодня…
Так тревожные сомнения многих бессонных ночей отразились в сознании двумя совершенно неопровержимыми истинами: он не учитель. Да и важно ли это вообще — учитель?
Он тихо притворил дверь класса и медленно поплелся по коридору. Коридор был пуст, потому что урок еще не кончился. Он зашел в учительскую, сунул в ячейку с литерой «9 б» классный журнал и тихо, не сказав никому ни слова, вышел из школы.
Потом у него был еще один диалог. Но уже не с самим собой, а с директором школы.
Полное имя у директора было Михаил Михайлович. Но все звали его Мих Мих. Директор знал об этом и не обижался. Он как-то вообще умудрялся знать, если не все, то почти все, что случалось в школе. И это многих удивляло. Дело же решалось просто. Ему всегда обо всем рассказывали сами ученики. И это в свою очередь объяснялось тоже просто: они его любили. Он был человеком умным, ненавязчивым, с ним просто любили делиться. При этом всегда бывало много шума и смеха. Так он умел повернуть разговор. Подчас у него все внутри содрогалось от сознания всей сложности случившегося. Но внешне он никогда не высказывал это. В тяжелые и грустные думы он погружался потом, когда был у себя в кабинете один. А когда был с учениками, глаза его, в таких случаях сосредоточенно удивленные, словно бы говорили: подумать только, что за притча приключилась… И это чувство удивленности с какой-то магической силой подчиняло себе все иные реакции на случившееся и само собой вызывало желание выговориться. Еще тут большую роль играл директорский возраст. Было ему под шестьдесят. То, о чем только пошепчешься со сверстником и умолчишь с настороженностью молодого, без риска выложишь спокойствию мудрого.