Выбрать главу

А. М. Буровский

Вся правда о Русских: два народа

Книга ПОСВЯЩАЕТСЯ моим дорогим сородичам — русским европейцам, которые когда-либо погибли от рук русских же туземцев: врачам, убитым во время «холерных бунтов» за то, что они «морили народ»; студентам, убитым толпой за то, что они «устроили затмение». И конечно же, всем бесчисленным жертвам бесчисленных бунтов, мятежей, восстаний и смут — от пугачевщины до 1918 года.

Автор

Так пусть же не оставит вас Провидение своей неизреченной милостью, ибо оно не станет поражать невинных, рожденных после третьего и четвертого поколений, которым отмщение, как сказано в Библии.

Сэр А. Конан Дойл

Введение

СТЫДНАЯ ПРОБЛЕМА РУССКОЙ ИСТОРИИ

Патриотический подъем 1812 года, массовый героизм русских запомнился на века. Галерея героев 1812 года в Эрмитаже, целые библиотеки, написанные об эпохе войны с Наполеоном. «О бедном гусаре замолвите слово»: сначала романс, потом фильм.

Во время войн с Наполеоном погибло до 60 % мужчин в трех поколениях дворян. Героизм был. Национальный подъем был. На мифологии войны 1812 года воспитывались поколения.

…Вот только одновременно на стороне Наполеона воевала 8-тысячная Русская бригада — из беженцев из Российской империи. А крестьянство в охваченных войной районах вело себя так, что у историков появился термин: «второе издание пугачевщины». Смутные отзвуки этой второй пугачевщины можно почувствовать и в «Войне и мире» Толстого, и в «Рославлеве» Загоскина… Но именно что смутные отзвуки. Официальная история не знает ничего подобного, потому что официальная история писалась от имени «русских европейцев». В 1812 году «русские европейцы» составляли не больше 2–3 % населения России. Они вовсе не считали «русских туземцев» своими дорогими сородичами. Ведь сородичей не продают, не запарывают насмерть, не обменивают на борзых собак.

Туземцы платили европейцам такой же «любовью». И во время Пугачева, и как только на русских европейцев напал Наполеон. И позже…

В 1914 году все европейские народы охватила предвоенная истерия. Прослеживается она по многим творениям и Конан Дойла, и Киплинга, и Голсуорси. А в России — хотя бы по многим стихам Гумилева. В Петербурге полиция с трудом удержала обывателей от немецкого погрома, интеллигенты произносили патриотические речи, журналисты выражали уверенность в победе и что каждый охотно примет участие в войне. И принимали. Число добровольцев было громадно, до миллиона.

…Вся Европа готовила Первую мировую войну. Вся Европа радовалась, когда она началась, и все предвкушали победу. Но ничего подобного не возникло «во глубине России». Не было там ликования, не было нарядных толп, не было всплесков патриотического восторга. Была лояльность — готовность выполнять долг, но уже осенью 1914 года число дезертиров составило 15 % призванных, к 1917 году — до 35 %. Для сравнения: в Германии число дезертиров не превышало 1–2 % призванных, во Франции — не более 3 % за всю войну. При том что в Российской империи призван был заметно МЕНЬШИЙ процент мужского населения. Нигде дезертирство не стало массовым, типичным явлением, не выросло в проблему национального масштаба — кроме России.

Потери Российской империи в Первой мировой войне указываются с огромной «вилкой» — от 10 миллионов погибших до 7 миллионов. Почему?! Откуда такое различие?! А очень просто. Долгое время старались не указывать число военнопленных, а было их 3 миллиона человек. Вот и писали, то учитывая одних погибших, то приплюсовывая к ним еще и число сдавшихся в плен.

1 августа 1914 года Российская империя объявила, что считает себя находящейся в состоянии войны с Германской империей. В августе и сентябре 1914 года на запад тянутся эшелоны с мобилизованными солдатами. В основном это крестьянские парни, вторые и третьи сыновья: по законам Российской империи призыву не подлежит ни единственный сын, ни старший сын в семье.

Эшелоны с новобранцами шли не быстро, надолго останавливаясь на крупных транспортных узлах. Особенно много эшелонов скопилось под Петербургом. Дачный сезон еще в разгаре, и дачники целыми семьями выходят к полотну железной дороги. В провинциальных городах и в Петербурге городская интеллигенция хочет поговорить с защитниками Отечества, с мобилизованными крестьянскими парнями.

Тут выясняется ужасное — они не умеют говорить друг с другом, интеллигенция и народ. То есть словарный запас почти одинаков, грамматика почти тождественная, но произносятся слова несколько иначе, у народа и интеллигенции разный акцент; да и слова используются часто разные. И представитель народа, и интеллигент могут сказать «сегодня холодно» или «поезд подан», но всегда понятно, кто из них произнес «кругом шешнадцать» или «не правда ли, господа?».

Карабкаясь на крутые железнодорожные насыпи, интеллигенция будет изо всех сил коверкать свой русский язык, пытаясь говорить на «народном» языке. А солдаты будут отвечать им, также старательно подбирая слова и обороты «барской» речи, стараясь имитировать стиль общения интеллигенции.

Интеллигенция очень попытается найти общий язык с туземцами собственной Родины, но у нее не получится. Наверное, и крестьянские парни хотели тогда увидеть в дачниках не смешных «антиллихентов» в пенсне, а людей своего народа и той же исторической судьбы.

Но время упущено: не только строй понятий, представления, бытовые привычки, даже язык этих людей так различны, что братания крестьянских парней и прекраснодушных русских интеллигентов не получится. Даже перед лицом громадной и страшной войны, в совершенно искренней попытке национального объединения.

Сколько людей тогда, в августе 1914 года, побывало у солдатских теплушек и ушло с чувством неловкости? Сколько интеллигентов если не поняли, то почувствовали — они чужие друг другу, интеллигенция и эти парни? По всей России — десятки тысяч, а очень может быть, и больше — заметный процент всех русских горожан того времени.

Сколько солдат участвовало в этих несостоявшихся напутствиях и проводинах и остались в своих теплушках с тем же чувством неловкости? Уж в этом-то случае говорить о сотнях тысяч можно смело. И ведь не поголовно все унесли в братские могилы свой опыт общения с интеллигенцией в августе и сентябре 1914 года.

Часть участников событий пытались потом осмыслить свой опыт, как-то передавать его новым поколениям. О беседах возле солдатских вагонов мне рассказывали мои родственники — в 1970 году им было порядка 80, мне — 15. Так что и живые свидетели были еще сравнительно недавно. А возьмите хотя бы «Дорогу мертвых» Соломона Марковича Марвича — там очень хорошо описаны именно такие сцены [1]. Видимо, натужные, вымученные разговоры дачников и мобилизованных солдат произвели на современников очень сильное впечатление.

В России начала XX века был слой, в котором Георгиевский крест почитался, а вернувшихся инвалидов уважали. Но гораздо больший процент крестьян воевать не хотели, и только терпели призыв, как «налог кровью», и то пока армия побеждала.

Русские туземцы сопротивляются войне то пассивно, всячески уклоняясь от призыва, а потом бегут от воинской повинности, и наконец, доведенные до крайности, бросаются на русских европейцев.

К концу же 16-го года великое множество дезертиров делали почти неуправляемой ситуацию в прифронтовой полосе, а в некоторых деревнях число дезертиров превысило число призывников.

В начале 1917 года толпы дезертиров хлынули с фронта. Эти массовые беженцы с фронта громили не только помешичьи усадьбы, но и хутора крестьян, которые выделились из общины. Дезертиры явно враждебны как раз всем проявлениям русской Европы, в том числе и в крестьянской среде.

Тогда же в Петербурге произошла Февральская революция, опиравшаяся на части, которые не хотели попасть на фронт.

Гражданская война вскрыла одну из самых тяжелых и самых трудных проблем России: «…социально-культурный разрыв между народом и интеллигенцией, который возник после реформ Петра Великого и в течение двух столетий был самым большим социальным злом русской жизни. «Народ», т. е. крестьянство, смотрел на дворянство, чиновничество и интеллигенцию почти как на иностранцев или, во всяком случае, как на «начальство». Разрыв этот был не только бытовым и психологическим, но и юридическим»{1}.