Выбрать главу

«Хороший парень этот башкирец!» — улыбнулся Семенов. Он затягивался сладким дымом, следя за синими струйками, поднимавшимися к потемневшему, намокшему от дождя потолку…

«И трубка тоже прекрасная, — подумал Семенов, любовно оглядывая ее. — Тоже лучшая в мире».

Это был английский «Данхилл», ее он в Лондоне приобрел.

— Да, поездил я в последние годы немало! — сказал он. — Знают меня в мире… Имя я себе сделал, теперь только работать.

Он вспомнил, как в начале карьеры, когда он окончил институт, знакомый поэт-переводчик Фима Гробнер, муж первой семеновской любви — не Лиды, а совсем другой женщины, с которой он в начале войны расстался, а потом опять встретился, когда она уже за Фимой замужем была, — так этот Фима говорил ему: «Имя тебе надо сделать! Это в искусстве главное!» Этот Фима считал, что у него-то оно есть, это имя. И страшно воображал. Но Семенов еще тогда понимал, что никакого имени у Гробнера нет и не будет… Его, конечно, знали в писательских кругах, но был этот Фима плохим поэтом и плохим переводчиком: ни одного языка не знал, переводил по подстрочникам… «Это все равно что я копировал бы картины с закрытыми глазами, — подумал Семенов. — Халтурщик он, этот Фима! Имя мне тоже! Фима — Фима и есть!»

Семенов засмеялся злорадно. Сейчас Фима совсем на нет сошел, переводит, правда, как электронная машина, и денег кучу заколачивает — но никто его всерьез не принимает. И жену Гробнера — первую семеновскую школьную любовь — тоже смешно звали: Сима… «Сима и Фима — два сапога пара!» — подумал Семенов. Имел он против них многое, да ладно, неохота вспоминать…

Он положил горячую трубку в пепельницу возле изголовья постели — переменил положение — лег головой на правый локоть, ноги поджал — и опять задремал под усыпляющий звон капель. В последнее мгновение он подумал о том, что надо бы занести в палатку пару полешек — от дождя, — но тут же забыл об этом…

24

Рядом с ним, по длинному полутемному коридору, шел Альбрехт Дюрер — великий немецкий художник. Дюрер был и выше, и стройнее, и казался моложе Семенова, хотя был старше на два года. Не говоря уже о тех веках, которые прошли после смерти Дюрера. На нем был коричневый камлотовый кафтан, отороченный черным бархатом и блестящими собольими шкурами, на голове красный берет с белым страусовым пером, колыхавшимся от ходьбы. И волнистые локоны из-под берета тоже колыхались, падая на широкие плечи, отливая золотом. Горящие глаза Дюрера и его «четырехугольный» — как выражались древние — нос смотрели вперед, куда они оба шли.

С одной стороны коридора были полукруглые окна в глубоких нишах, стены толщиной в метр. И оконное стекло было толстое, зеленоватое, сквозь него ничего не было видно, только струился снаружи рассеянный мягкий свет. Окна напоминали пчелиные соты из-за частых металлических переплетов. С другой стороны вздымались — через равные промежутки — высокие двустворчатые двери, и стояли меж ними, прислоненные лицом к стене, холсты на подрамниках.

«Мастерские, — понял Семенов. — Огромный, видать, дом. Как у нас в Москве на Масловке».

Проходя мимо полуоткрытой двери, Семенов мельком заглянул в нее — мелькнула темная фигура у мольберта, коричневые пейзажи на стенах…

— Хороший художник? — спросил Семенов.

— О, да! — громко ответил Дюрер. — Очень! Очень хороший художник!

Он произнес эти слова отчетливо, почти по слогам. Но когда они миновали эту дверь, а до другой оставалось еще много шагов, Дюрер наклонился к уху Семенова и быстро прошептал:

— Отвратительный художник! Бездарь! — и опять пошел вперед как ни в чем не бывало, с беспечной улыбкой на губах.

«Как мало изменилось за эти века!» — тоже улыбнулся Семенов.

Они остановились перед темной дубовой дверью, за которой тускло светился медью знак Дюрера, каким он подписывал свои картины, вот так:

— Я не помешаю? — на секунду замешкался Семенов.

— Прежде всех и во всякое время, любезнейший Семенов! Вы можете доставить мне одно только счастье! — Дюрер широко распахнул дверь. — Разопьем, по-дружески, бутылку рейнвейна!

Они вошли и присели к огромному столу посреди комнаты. На голой, грубой поверхности его стояли вазы с кистями, плошки с растертыми красками, лежали листы толстой бумаги с набросками карандашом. Еще на столе стояла темная бутылка вина и два бокала. В комнате был все тот же рассеянный свет. Окно было справа, на противоположной стене за длинным столом темнели картины в золоченых рамах. Шкафы и мольберты нежно тонули в глубине комнаты. На стене слева от себя Семенов узнал Носорога в узкой раме. Семенов любил этого Носорога…