— Вы работали с ним? — удивленно переспрашивает Дюрер.
— Это я потом с ним работал. С ним многие хотели работать — особенно из бедных студентов, — но он брал к себе не каждого. Он точно знал — какие лошадки ему нужны. Ведь не каждый, даже талантливый студент, может хорошо халтурить. Тут необходимы особые свойства…
— Какие же? — интересуется Дюрер.
— Аккуратность, если хотите! — громко сказал Семенов, шагая по мшистым камням назад, к ручью, вдоль берега реки. — И прилежание. И исполнительность. Ну, и работоспособность — бычья жила, как у нас говорили. Ведь халтурить надо было в основном по ночам, а днем опять заниматься в училище. И все делать так, чтобы не страдало ни одно, ни другое… Халтура не только отнимала время и физические силы: она мстила вам как художнику… Убивала со временем подлинный художественный вкус…
— Я тоже писал по заказам, — удивляется Дюрер, — и в какой-то степени это было моей халтурой — но я не изменял в ней своим вкусам…
— В наше время это невозможно! — возразил Семенов. — Тут надо уметь следовать не своему вкусу, а вкусу заказчика — в некотором смысле проституировать. Никаких новых мыслей, никакого творческого искания: есть каноны среднего обывательского вкуса — и им ты должен следовать и выполнять в этих рамках работу возможно аккуратнее и глаже… На все это у Грюна было шестое чувство… Между прочим, что меня в нем еще поражало — и даже нравилось в нем — так это любовь к вам, Дюрер! — громко сказал Семенов.
— Ко мне?! — удивляется его мысленный собеседник.
— Да! Потом я это и сам увидел, но сначала мне рассказали об этом студенты его курса. Они рассказывали, что на своих уроках он постоянно прославлял вас: за вашу любовь к геометрии, за вашу математичность, точность. Он всем рассказывал, что вы любили рисовать по клеточкам. У нас все халтурщики рисуют по клеточкам. Разобьют на клетки фотооригинал и чистый холст — и дуют по ним! Но это считалось зазорным, считалось, что надо рисовать без клеток. А Грюн отстаивал этот метод. Он показывал в классе какую-то старую гравюру, на которой изображена ваша мастерская. Вы сидите за мольбертом и пишете с натуры портрет, и между вами и натурщиком стоит на ножке проволочная сетка на раме. Вы смотрите через эту сетку и переносите натуру на холст, который разграфлен на соответствующее число клеток… Было такое?
— Было, — признается Дюрер. — Но я не понимаю, что тут плохого…
— Вот то же самое и Грюн говорил! И я не нахожу в этом ничего плохого, не думайте! Но в училище все над этим смеялись, называли это немецким чудачеством, педантизмом, недостойным великого мастера. Грюн возражал студентам, что вы могли, конечно, рисовать и без клеток, что это для вас просто подспорье, по ним вы себя проверяете… А потом, — говорил Грюн, — если вы такие гении, то нарисуйте мне портрет по клеточкам, но так, как это делал Дюрер! Можете? Не можете! Ну, и замолчите! По клеткам — не по клеткам — главное, чтобы здорово было…
— Не такой уж он плохой человек, — с сочувствием откликается за спиной Семенова Дюрер. — Жаль, конечно, что он столь много времени посвящал этой вашей халтуре… И — конечно — это его обжорство… любовь к деньгам… Но то, что он в классе про клеточки говорил, я считаю верным.
Обо всем этом они говорили молча, пока Семенов шел назад, к ручью. Не переходя его, Семенов повернул от реки и направился — в горы — сначала по берегу ручья через поляну, где ручей был широким и болотистым, а потом — войдя в самую тайгу, которая карабкалась дальше все круче вверх по склонам, стал идти прямо по каменному руслу, по которому низвергался ручей. Местами, где ручей образовывал водопады или ямы, Семенов опять карабкался берегом. Он решил подняться повыше — он знал там, в верховьях, несколько глубоких ям, где водилось много кумжи, и довольно крупной… Ее там отлично видно в воде, если тихо стоять на берегу — в тени деревьев или кустов.
— Вот в этих-то трех Богах, — продолжает Семенов свой молчаливый рассказ, — как в трех соснах — мне и надо было в те первые годы учебы не заблудиться… Надо было выбирать между Беньковым, Гольдреем и Грюном…
— И кого же вы выбрали? — спрашивает Дюрер.
— Я выбрал Гольдрея и Грюна… Вернее, я выбрал Гольдрея, а Грюн выбрал меня. Но не сразу. Он выбрал меня, когда убедился, что я именно та лошадка, на которую стоит поставить: это в смысле моих художнических наклонностей. А еще в смысле того, что я — как, может быть, никто другой в нашем училище, разве что как и мой друг Кошечкин, — нуждался в деньгах. Члены его бригады кончали училище и должны были вскорости отчалить… Я уже давно заметил, что Грюн ко мне приглядывается. То вдруг поймаешь на себе его пристальный взгляд где-нибудь в коридоре училища или на улице, то его жена со мной во дворе заговорит — спросит, откуда я да где мои родители, то Виктор Христианович вдруг зайдет к нам в класс во время урока, осмотрит бегло все холсты на мольбертах, а потом подолгу стоит за моей спиной… Все это, конечно, сразу отметили… А как противно работать, когда кто-нибудь под руку смотрит! Черт бы его взял, этого Грюна! — злился я. Хоть бы сказал что-нибудь. Но он все молчал: посмотрит-посмотрит и уйдет…