Выбрать главу

После каждого толчка тот же голос, что произнес над моим ухом название этого ужасающего кораллового цветка — решетника, известный мне теперь как голос Элеоноры Дузе, объявил, что рудокопы взорвали мину в одной из каменоломен у подножия близлежащих гор, вонзающихся в небо остриями высоченных вершин, с которых, как глазурь на пирамидальном торте, стекает сверкающая белизна ледяных шапок.

И все же, несмотря на вкрадчивость голоса Элеоноры, такое объяснение показалось мне неубедительным. От этих подземных встрясок веяло чем-то неизъяснимо гибельным, совсем иным, чем во время обычных взрывов на мраморных рудниках: оглушительных, но каких-то добрых и полезных.

Вчера, после одного особенно мощного толчка, все двери и окна в Уголке разом распахнулись. Толпа воздушных жителей хлынула в дом. Воздушный поток оторвал меня от пола и швырнул в кресло. Стиснутый в объятиях Лулу, я увидел, как из земли поднялся огромный черный гриб и зонтиком раскрылся в небе. Пока грохот этого извержения волнами относило прочь, голос Элеоноры, вкрадчивее обычного, произнес:

— Сегодня рудокопы взорвали еще одну мину.

Я был настолько оглушен, что даже не заметил, как Лулу принялась неистово облизывать меня, выделяя при этом обильную густую слюну. В этот момент слева пробился еще чей-то голос и резко оборвал Элеонору:

— Никакие это не мины. Уж я-то в этом разбираюсь: как-никак артиллерист, полковник в отставке.

Отчаянным рывком я высвободился из мерзких объятий Лулу.

Вне всякого сомнения, это был голос того самого полковника с закрученными усами, который гарцевал на несуществующем коне.

— Это немцы тут все заминировали, — пояснил голос военного. — Бывало, наступит на мину ребеночек — их здесь вон сколько играет, — так все вокруг и взлетит на воздух.

И тут же прибавил:

— Во-он падают останки детей в кровавом розовом дождичке.

Я побледнел и, хотя не видел лица Элеоноры, почувствовал, что побледнела и она.

То были шумы внешние, но существует еще шум «внутренний».

Эту сторону моей жизни определяет зубная боль и ее неизменные спутники: невралгия, сверление, пломбирование, удаление и так далее. Неожиданно в сознании возникает отчетливое воспоминание из недавнего прошлого — ощущение, испытанное мной сквозь немоту заморозки, разлившейся по безучастной, съежившейся челюсти после тройного укола новокаина во время изнурительно долгого удаления коренного зуба: сотрясение зубного канала, затем рывок, высвобождение корней и, наконец, их медленное скольжение по каналу. Теперь я чувствую, как уже не во мне, а в этой земле, в которую пустил свои слабые корни Уголок, происходит то же сотрясение глубины, тот же рывок высвобождения и то же скольжение корней по выходному каналу.

Голос Элеоноры изрек:

— Деревья готовы отправиться в путь. Что же будет с нами? Господи, да будет воля Твоя.

Поначалу до меня не дошел смысл этих странных слов. Актеры и актрисы декламируют не смысл слов, а их форму. И это правильно. Смысл слов не имеет формы, а значит, и не нуждается в декламации. Декламировать означает облекать формой слова, придавать форму по сути своей бесформенному. Искусная декламация — это ваяние звуков, звуковая культура. И нет нужды говорить, что в пластике художественного слова Элеонора Дузе не имеет себе равных. Я не видел Дузе, ибо здесь, в Уголке, она невидима, как невидим отставной полковник, как невидим я сам, как невидимы другие гости этого маленького закамуфлированного дома умалишенных; но «рисунок», «живопись» ее голоса выдавали ее жесты. Когда в конце она произнесла: «Господи, да будет воля Твоя», я увидел смирение и веру, в совершенстве переданные мимикой, движением глаз, рук — всем ее телом, превратившимся в тончайший выразительный инструмент.

Бог — какое удобство! Какой неиссякаемый источник риторики! Какой вдохновитель изящества! Возможно, Бог окончательно лишится содержания в тот день, когда люди привыкнут выражаться не столько жестами, сколько словами и будут пользоваться словом, исходя из его смысла, а не выразительности.

Как-то раз приехал я на денек к своим друзьям в Каррару. Ночевать меня поместили в «розовую комнату». Над моей кроватью нависал балдахин, расшитый золотыми звездами, а сбоку вместо тумбочки стояла скамейка для молитвенного коленопреклонения, обитая густой медвежьей шкурой. Как стул приглашает нас сесть, лестница — подняться или спуститься, а обнаженная женщина — оплодотворить ее, так и скамейка для молящихся приглашает преклонить колени. Назначение скамейки, усиленное мягкостью медвежьей шкуры — никто не постиг значения в молитве коврика так глубоко, как мусульмане, — а главное, отсутствие посторонних взглядов (многое в этой жизни мы делаем только потому, что пока мы это делаем, нас никто не видит) побудили меня, совершенно чуждого всякой форме молитвы, встать на колени. Впрочем, это был всего лишь миг; я тут же пришел в себя и наутро покинул дом моих друзей. Но если бы я подольше погостил в этом доме и провел еще несколько ночей в «розовой комнате», то, наверное, подвергся бы искушению снова преклонить колени на скамеечку, а коленопреклоненная поза, наверное, привела бы меня к естественному и неизбежному следствию коленопреклонения, то есть к молитве. И тогда летопись отечественной словесности, видимо, пополнилась бы еще одним случаем обращения к вере.