***
Мой ближайший друг умер. А я, его другая часть, почти одно с ним, удивленно вижу, что вокруг все — как было, так и есть. Как после всех тех, что умирали на нашей с моим другом памяти. Будто он — это я: я и умер, я и смотрю, проверяю, что же тут изменилось, когда нас нет.
Странное, горькое и... счастливое ощущение.
***
Глядя на портреты тех, что жили давно.
Они не только жили, но и чувствовали себя без нас совсем нормально и даже не догадывались, что мы, именно такие, какие мы есть, персонально когда-то будем.
***
Перелистывал старый фотоальбом. Грустно стало. Писали люди когда-то друг другу: «На долгую... на вечную память...» И самих уже давно нет, и помнить их некому...
***
Если бы не было в тебе сознания — не печалился бы ты, не впадал бы в отчаяние, не думал бы о смерти, а цвел бы себе, как цветок, или, как скворец, распевал бы, сколько тебе положено, а то помахивал бы хвостом, как бык на пойме.
***
Ясный полдень. Взволнованная толпа.
Школьник попал под машину. Автобус, хоть и затормозил резко, даже уткнулся в канаву, ударил малыша сильно. У самой школы, при въезде в зеленый, полный майского цветения городок.
Было это вчера. Теперь я проснулся в одиночном, жутковато-тихом номере гостиницы раньше, чем дома, и — сразу с мыслью о вчерашнем. Как будто мысль эта не останавливалась, не отдыхала...
Лучше бы я, мальчик, не знал тебя, не знал, что ты есть, лучше бы я думал, что ты — просто один из тех неутомимых, звонкоголосых, в белой рубашке с красным галстуком, из тех, которые вчера кончали свой третий, четвертый, пятый, праздновали начало каникул.
Я и так не знаю тебя, даже не видел, какой ты,— ни до того, ни после. Видел только твою, пролитую под ноги, сущность — горсточку крови на горячем утрамбованном гравии, потому что тебя уже увезли.
Да вот кажется мне, что я уже знаю тебя, и горько, что ты затих навсегда. Такой же, как миллионы других, а все же один, та частица, грань жизни, что в той же самой оболочке, видать, не повторится.
А для родителей, для близких?..
***
Увидел в белостокской «Ніве» портрет молоденького парня, «энтузиаста родного дела», и тепло, чуть не расчувствованно подумал о нем — со стороны, с дистанции возраста, вспомнив, что я был почти такой же когда-то.
Прежде так думалось о детстве. Теперь я уже думаю так и о молодости.
И это не грустно, что и она уже тоже когда-то. Не очень грустно, когда с любовью думаешь вот о таких, как этот юноша с хорошей, чистой улыбкой.
***
В газете, где вы напечатаете некролог обо мне, пусть также будет где-то рядом живая, талантливая статья о бессмертии настоящей поэзии.
***
Страшные вещи случаются с близкими или знакомыми людьми, не случаются со мною, а очень просто могут случиться.
И в этом счастье, до ужаса временное счастье, которым надо жить.
У хорошего, скромного человека умер единственный сын, единственное дитя. И сын был хороший, я его знал. Думалось тогда, что я на его месте... ну, разорвался бы, кажется, от боли...
А он недавно снова напечатал статью. Хорошую. Снова живет.
***
В тяжелые минуты он думал, что неплохо — ох как неплохо! — иметь где-то далеко отца, брата или друга, чтобы к кому-то из них поехать и поделиться наболевшим. Думал тогда, когда они у него были. Почти рядом.
А что уж говорить теперь, когда их — ни ближе, ни дальше — нет?..
***
Начинаю уже считать свои годы, как рубли к концу командировки...
Неужели в народном, старческом «уже и домой пора собираться» есть что-то от религии?
Или это просто великая, настоящая мудрость — от земли, от труда, от жизни,— мудрость, которая еще не имеет названия, но выше которой нет ничего?
«Домой» — слиться с природой, стать частицей ее, побыв немного в счастье и в горе сознательного существования.
***
Жизнь человеческая — как огонь. Был — и нет. Снова загорелось и погасло. Снова горит. И так — без конца. То же самое вечное, таинственное и чудесное явление.
Так думал я вчера, в Гомеле, как-то по-новому не только поняв, но и почувствовав это.
В полночь, когда мы с Димой Ковалевым возвращались от его старенькой мамы и остановились у памятника героям войны, чтобы посмотреть на Вечный огонь, чувство это вернулось. Показалось даже, что если бы посидел здесь один хоть до утра — почувствовал бы по-настоящему его поэзию, поэзию вечной работы горения.
...Скромница, работница, так хорошо пела за праздничным столом, а потом — исчезла трагически, сама пожелав этого, исчезла, как погашенный огонь.