А в ресторане три дня назад, в окружении восторженных и льстивых пристебаев, куда Дылдов попал случайно (Вирус один расстарался) – он, этот писатель, казался доступным полностью, демократичным, этаким всеобщим любимцем, баловнем судьбы. Ленивая праздность его казалась врожденной, навечной. Такая бывают только у поэтов, у истинных стихоплётов. Им всё запросто, им всё по плечу.
После достаточной алкоголизации, после того, как шары (точно от хорошего удара кием) за столом раскатились и стали попарно, Маститый, отдав руку спине Дылдова – барствовал. Дылдов сердился. Дылдов был вроде комнатной собачонки, взятой на руки. А Маститый щедро обещал. Приноси. Запросто. Посмотрю. (Речь шла о рукописи. Не Дылдова даже – Серова. Друга. Талантливого друга.) Если стоящая – напечатаем. Вон у меня: только принес – почти сразу в набор! Почему вы-то такие зачуханные? Почему у вас-то так не получается? Все это говорилось с наивным простодушием скотовода. Аульного скотовода. Который громко рыгает встречным, показывая, как хорошо он поел сегодня, к примеру, мяса… Дылдов все же снял с себя руку, освободился от такой опеки. Тем не менее это не помешало ему прислуживать Маститому. Прислуживать в числе прочих. Под локотки выводить. И так же было и на улице. Где Маститый целил башкой почему-то сразу в обе дверцы такси. (Так баран упирается, ищет новые ворота.) Дылдов порывался даже ехать провожать. До дома, так сказать, до семьи. Но нашлись более прыткие.
Принесенная папка с рукописью, на которую Маститый старался не смотреть, стояла на колене у одного из парней. Размером казалась с чертежный планшет. В свою очередь, посетители иногда тоже поворачивали головы к рукописи. Будто к проститутке сутенеры. Не зная уже, как и кому ее предлагать… Потом зачарованно смотрели на гробик старинных часов на стене. С маятником, с римскими цифрами – с бесконечно длинными и свободными еще минутами и часами… Очнувшись, вновь устремлялись вниманием к столу. Молодые. Очень внимательные. Парнокопытные на стульях.
Маститый говорил ровно час. Монолог был наполнен планетарным. Философичным. Вирусы по-прежнему сидели очень пряменько. Как институтки. Чуть-чуть только касаясь спинок стульев. Иногда переглядывались: зачем мы здесь? Не иначе – для дерьмовости ситуации. Для окончательного ее углубления и наполнения. Вновь напрягались.
Философ прерывался. Жуя губами, наглядно думал. Лицом похожий на кавказское седло с крючком. Вновь продолжал. О рукописи не было сказано ни слова. (Так не говорят о нехорошей покойнице.) Будто ее никогда «не стояло» на колене у Серова. Когда прекратилось от стола окончательно… молчком поднялись. Кивнули. Вежливо. Направились в прихожую. С явным облегчением Маститый тоже пошел. Опять-таки вежливо пожали протянутую руку. «Я всего добивался сам… (Золотые в общем-то слова.) Впрочем, вот возьмите…» На листке из записной книжки, сложенном вдвое, было начертано название журнала и фамилия… З Е Л И Н С К О М У Г. В. (!!!) Серов развернул. Уже без всякой вежливости. Прежде всего бросалась в глаза роспись Маститого. Она давала фору, большую фору даже шилобреевской. Ректора института Шилобреева. Где Серов когда-то учился. Однако если та была сродни густой рассаде помидорной на окне, то эта являла собой хитроумнейшую шерстяную нить, надерганную из проносившегося свитера! Большого философического наполнения была эта роспись. Такую нужно д...... годами. Это уже точно. А слов было над ней всего три. Если не считать предлога. «Геннадий, посмотри у ребят». Что посмотреть? Зубы? Яйца? В жопе?.. Серов положил листок на тумбочку. На обувную. Вышли.
Серов на улице расхлёстывал, сдирал с себя галстук. Зло совал в карман нового выходного пиджака. Который ему утром наглаживала, а потом навяливала Евгения. Дылдов замахался кулаками. Да он всю жизнь вымучивает, вытягивает из себя одну темку! Пацанёнка-абхазёнка-чеченёнка своего! Всю жизнь! Сережа! Прекрати, сказал Серов. И Дылдов заткнулся.
30. Встреча Дылдовым своей бывшей жены и своей дочери
Он быстро двигался вдоль состава. Пропускал и пропускал людей. Вытягивал голову, подпрыгивал. Наконец – увидел. Углубленной нефтяной качалкой Пожарская мотала себя, спускаясь из вагона вниз. Подумал почему-то, что она приехала одна – какие-то мужчины подавали ей сверху чемоданы, сумки. Коробки. Она ставила всё на перрон, сдвигала в кучу, потом считала поштучно… Подходя к бывшей своей жене, Дылдов начал волноваться так, что на щеках стали проступать все пощечины, которые он когда-то от нее получил. (Так, во всяком случае, ему казалось.) Гангренозно проступать. Здравствуй! Голос его дрожал. С приездом! Женщина мельком взглянула. Как будто видела его только вчера. Наклоняясь к клади, мотнула рукой. Куда-то вбок. «Твоя дочь… Анжела, если не забыл». К нему нехотя повернулась девица семнадцати с половиной лет, с натянутыми назад волосами, с двумя волосяными спиралями с висков, в которых было что-то от пружинящих колец иллюзиониста. Девица спокойно разглядывала так называемого отца. Который уже тащил из кармана платок, который судорожно вытирал лицо этим платком. А перед Дылдовым стояла – ДОЧЬ. Его дочь. С талией подсвечника. Одной рукой можно было переставить на другое место. Он не знал, как быть вот с такой. Обнять? Пожать руку? Потянулся и осторожно коснулся ее щеки. Губами. Девица отшатнулась. Лицо ее, как от удара анестезией – отвердело. «Ну хватит, – оборвала всё мать. – Как потащишь?» Дылдов не понял. Кого тащить? «Вещи! Чемоданы! Коробки!» Дылдов побежал. Искать носильщика с большой тележкой.