Засадившись в кресла, в конференц-зале издательства тёпленько сидел коллектив. Коллективчик. Человек в двадцать пять-тридцать. У самой сцены лысинки проглядывали стеснительно, нежно. Попадались, впрочем, и женские наколоченные волосяные башни… Сам не зная зачем это делает, ни на кого не глядя… Серов вдруг начал ходить вдоль коллектива. По проходу сбоку зала. Туда и обратно. И сел. На крайнее место. Перед чьим-то затылком. Как совершенно неизвестный никому родственничек. Лысинки недоуменно оборачивались. «Вам что, молодой человек? Вы к кому?» Вопрос прилетел из-за стола на сцене. От крупного мужчины. У него штрих на лысине напоминал укрощенную молнию. «Молодой человек!» Серов застыл, будто наклав в штаны. Вскочила высокая худая женщина. «Это ко мне, Леонид Борисович!» Огибая весь первый ряд, быстро шла. К Серову как будто шло много беспокойных палок. Серов был вытащен из кресла и выведен за дверь. «Вы что – не видите! – шипели ему в бестолковое ухо. – У нас производственное собрание! Про-из-водственное! (Надо же! Как на заводе! Как на фабрике!) Ждите! Ждите здесь!» Вновь ушла за дверь со всеми беспокойными палками. «Какая наглость!» Хозяйка палок имела фамилию – Подкуйко.
Рукопись была почти в двадцать листов. Отпечатана в двух экземплярах. Лямки на измахраченных папках давно оторвали. Листы разъезжались, готовы были пасть. Серов вынес рукопись – в обхватку. Как разгромленную голубятню. Вот, сказал он Дылдову. И впервые, вздрогнув, Дылдов услышал от друга грубое матерное ругательство. Связанное с чьим-то ртом. Вернее – с чьими-то ртами. Брось, Сережа, не переживай. Серов не унимался: Гадина! Сволочь! Брось, Сережа. Не надо…
Рукопись была брошена в дылдовской комнате на стол – как есть. Растерзанной. Ну, куда теперь? Понятно куда – в забегаловку. Вышли как из мертвецкой. На рукопись больше не взглянув.
33. «Такси! Такси! Успеем!»
Из забегаловки, когда всем гамузом алкаши выкатились на улицу б е з п я т н а д ц а т и с е м ь… выскочившие с ними Серов и Дылдов твердо помнили, что до ближайшего гастронома бежать два квартала. И рванули было со всеми… Однако сразу увидели (ясно! ясно!) приближающуюся эту, как ее? ну мигалку! мигалку! синюю мигалку!
– Такси! Такси! – заорали. – Успеем! Повезло!
Выволакивая друг дружку на проезжую часть, друзья замахали мигалке руками. По-прежнему крича:
– Шеф! Сюда! Сюда! (Успели! Повезло!)
Уазик послушно остановился. С двух его сторон спрыгнули сизые два человека. Серов и Дылдов сразу пошли в разные стороны. Их догнали, состукнули вместе и, как болтающихся кеглей, повели к машине. К уже раскрытой задней двери. И они топтались возле двери. Потом полезли как мыши в мышеловку, точно перепутывая вход и выход. Им дружески помогали, подталкивали.
Милиционер захлопнул всё. Ввернул торцовый ключ в дверь просто – как большую фигу. Укладывая добела истертый этот ключ в задний карман брюк, озабоченно попинал скаты. Люди на остановке не знали куда смотреть. Впрочем, некоторые злорадно улыбались, поталкивали соседей.
Милиционер вскинул себя в кабину. Второй давно был на месте. Тронулись. Пассажиры заметались внутри каталажки, стремились к решеткам.
…Вытрезвительная ночь (ночь вытрезвителя) тянулась бесконечно. Два мышонка, два малюсеньких, жалконьких мышонка. Которые сами, с готовностью, с поспешностью полезли в подъехавшую, подставленную им мышеловку. Да мы же трезвые были! Абсолютно трезвые! Ага. Трезвые. Совершенно. Не отличили простую, голую, как десна старухи, нашлёпку на такси – от нарывной, от тукающей милицейской мигалки! Не отличили просто, и всё. Ну, по небрежности. По рассеянности. Неужели непонятно? Такси! Такси! (Как повезло! Успеем!) Ага. Успели. Где-то бесконечно гнал воду, плакал, всхлипывал толчок. Не отличили. Подумаешь! А так – абсолютно трезвые. Ежедневно. Всю жизнь. Ага. Иногда что-то резко распахивалось – и как будто мебель громоздкую начинали втаскивать. Ага. Тоже абсолютно трезвую. С топотней ног, с кряхтеньем, гиканьем и матерками. (Вот как трезвую мебель-то таскать!) Как фамилия?! Где живешь?! Ага. Не знает. Просто забыл. Но совершенно трезвый! Повисала напряженная пауза. И по коридору протаскивали что-то жутко матерящееся. Но абсолютно трезвое! И снова возвращался и начинал плакать толчок. Такси! Такси! Ура! Успели! Серов перекидывался с одного бока на другой резко, взбрыкливо. Так подкидывается кошáк, намертво схваченный за горло. Сердце падало куда-то, обмирало. Думать о том, что будет завтра с ним, что будет завтра дома и…особенно на работе… он себе запретил. Да, запретил. Абсолютно же трезвые. О чем речь, товарищи? Подумаешь! Серов бодрился, взвинчивал себя… Однако больше всего сейчас терзало (и всегда! всегда! постоянно в последнее время!) что он, Серов… засранец. Пожизненный, очень гордый засранец. Роковой засранец… с чувством собственного достоинства. И в литературе это его засранство вылезает, и в жизни, и в семье, даже в пьянстве – во всем. И такой он был всегда. И не переделать ему себя вовек. Серов зрил в корень, в первопричину. И это изводило больше всего… Господи-и! Куда-а?! Что-о?! Как?!.