Очень скоро Гаврила получил первые уроки несправедливости. После смерти отца Державиным пришлось вступить в тяжбу с соседями, которые посягнули на их и так небогатые владения, и потому «мать должна была с малыми своими сыновьями ходить по судьям, стоять у них в передних у дверей по нескольку часов, дожидаясь их выходу; но когда выходили, то не хотели никто выслушать её порядочно… и она должна была ни с чем возвращаться домой со слезами…». Не с тех ли дней обострённое чувство справедливости, что не покидало Державина всю жизнь и приносило ему столько хлопот и горьких минут?
В Казанской гимназии, куда его определили, Гаврила «оказал более способности к наукам, до воображения касающимся», однако до творчества как такового было ещё далеко. Любил копировать карты Казанской губернии, а потому однажды директор гимназии господин Верёвкин взял оного ученика с собой в Чебоксары для снятия плана города. Поскольку в математике Державин силён не был, то выйти из положения он решил так. Приказал помощникам сделать рамы шириною в восемь сажен (мера ширины улицы) и носить вдоль строений, и, если рама зацеплялась за какой-нибудь дом, то в журнале записывал: ломать. Из затеи этой вышло много неприятностей домовладельцам, зато Гаврила вышел из положения. Вот так и всю жизнь: бывало, и друзей насмешит, а не сдастся, что-нибудь да придумает. Иначе так и остался бы рядовым Преображенского полка, куда был определён в 19 лет.
Однако товарищи его из состоятельных семей куда быстрее шли в гору, стали получать звания и всё остальное. А Гаврила продолжал исполнять чёрную солдатскую службу. В редкие минуты отдыха читал Ломоносова и Сумарокова, начал писать побаски и песенки, составлять письма, в том числе и любовные, по просьбе своих товарищей. Наверное, было в этих опытах немало интересного, но в 1770 году на карантинной заставе, спеша въехать в Петербург побыстрее, Державин сжёг целый сундук рукописей.
Шли годы, а он всё служил. И только благодаря своим способностям медленно поднимался вверх. В невысоком звании унтер-офицера пробыл целых 9 лет! Однажды, «стоя в будке позади дворца в поле на часах, ночью, в случившуюся жестокую стужу и метель, чуть было не замёрз; но пришедшая смена от того избавила». Таких «подарков» судьба припасла ему немало.
Однако интерес к искусству не пропадал… Да вот возможностей заняться им по-настоящему всё не было, как не было и должной среды. Однажды Державин, будучи вестовым, привёз приказ прапорщику князю Козловскому на дом и, услышав чтение стихов, невольно остановился. «Поди, братец служивый, с Богом; что тебе попусту зевать? ведь ты ничего не смыслишь», – небрежно бросил князь. Знал бы он, что через несколько лет этот бедный вояка напечатает свою первую оду, а там, придёт срок, будет принят самой императрицей как знаменитый поэт!
Будучи почти постоянно без денег, Державин, как многие преображенцы, поигрывал в карты, в чём и признаётся в «Записках». «Если же и случалось, что не на что не токмо играть, но и жить, то, запершись дома, ел хлеб с водою и марал стихи при слабом иногда свете полушечной сальной свечки или при сиянии солнечном сквозь щелки затворённых ставней». Так всегда «проводил он несчастливые дни».
В 34 года Державин наконец выходит в отставку, ещё не зная, радоваться или нет, – так привык к армии. Однако же был наречён коллежским советником и получил целых 300 душ в Белорусской губернии! Бедность уже не преследовала его, как раньше, а вот с творчеством еще всё было впереди: и муки слова, и ученическая подражательность, и опять слишком мало времени из-за службы, уже гражданской. И всё-таки талант брал своё. Державин начинает активно печататься в журнале «Петербургский вестник», где появляются такие его известные стихи, как «На смерть князя Мещерского», «Ключ» и произведение, наделавшее немало шума в Северной столице – «Властителям и судиям». Написано оно в традиционной для поэта форме оды. Но от былой высокой торжественности он переходит здесь почти к явному обличению власти царей, не способной защитить своих подданных. Каждая строка – как гром для ушей сильных мира сего.
И, чтобы уж совсем не осталось сомнения в его дерзости, поэт заверяет: