— О Боже, ты–то как здесь очутился? А ну иди отсюда, глупый мальчишка, — разве ты не знаешь, что у нас корь?
Том стал было объяснять, что просто пришёл узнать, как Джо себя чувствует, но миссис Гарпер его не слушала, а всё гнала и гнала к двери, пока не выгнала совсем. И говорила при этом:
— Скорей беги, спасайся! Ты меня напугал до смерти, а тётя Полли никогда в жизни мне не простит, если ты заболеешь. И сам будешь виноват: почему не зашёл через парадную дверь, как все порядочные люди? — и захлопнула дверь у Тома перед носом.
Но Том теперь знал, что нужно делать. Через час он отправил меня к Гарперам — постучаться в парадную дверь и ждать там маму Джо: кроме неё, открывать было некому — детей из–за кори отправили к соседям, а капитан ушёл по делам; и пока я стоял с ней на крыльце да расспрашивал её о Джо (сказал, что меня вдова Дуглас просила узнать), Том опять пробрался с чёрного хода к Джо, лёг к нему в кровать, накрылся одеялом, а когда вошла мама Джо, она чуть в обморок не упала от ужаса, так и рухнула на стул; а потом заперла Тома в другой комнате и дала знать тёте Полли.
Тётя Полли перепугалась до смерти, у неё едва сил хватило, чтобы собрать вещи Сида и Мэри. Но уже через полчаса она их выпроводила из дома — переночевать в таверне, а в четыре утра отправляться в дилижансе к дяде Флетчеру; потом забрала Тома, а меня на порог не хотела пускать; она обнимала Тома, и плакала, и обещала из него выбить всю дурь, как только он выздоровеет.
Я пошел в дом вдовы на Кардифской горе и всё рассказал Джиму, а он и отвечает, что план отличный и удался на славу. Джим ни чуточки не волновался: сказал, что корь — это пустяки, все ею болеют и каждый должен заразиться рано или поздно, так что я тоже успокоился.
Через день–другой Том слёг, послали за доктором. Без Тома мы с Джимом не могли устраивать заговор — пришлось нам все дела отложить; вот, думаю, пришла пора малость поскучать — да не тут–то было. Едва Том слёг, ему дали лекарство Джо Гарпера, чтобы корь вывести наружу, — и тут оказалось, что никакая это не корь, а самая настоящая скарлатина. Тётя Полли как услышала — побелела вся, схватилась за сердце и не удержалась бы на ногах, если б её не подхватили. А вслед за ней и весь город переполошился — не было в округе ни одной женщины, которая бы не боялась за своих детей.
Зато мне теперь некогда было скучать — и слава Богу; я–то скарлатиной уже болел, говорят, едва не сделался слепым лысым глухонемым дурачком — так что тётя Полли только рада была, что я могу приходить ей помогать.
Доктор у нас хороший, старой закалки, трудяга, не из тех, кто бездельничает и ждет, пока болезнь разыграется вовсю, — нет, он пытается болезнь опередить: сразу и кровь пустит, и пластырь наклеит, и вольет в тебя целый ковш касторки, да еще ковш горячей соленой воды с горчицей, так что у тебя все внутренности переворачиваются, а потом сядет как ни в чём не бывало и станет думать, как тебя лечить.
Тому становилось всё хуже и хуже, ему перестали давать есть, а в комнате закрыли все окна и двери, чтобы стало жарко и уютно и чтоб лихорадку подогреть как следует; а после перестали давать пить — только ложку разваренного хлеба с сахаром через каждые два часа, чтоб во рту не пересыхало. Ясное дело, ничего хуже не бывает: ты помираешь от жажды, и все пьют вкусную холодную воду, а тебе не дают, а между тем она тебе нужна, как никому другому. Том и придумал такую штуку: когда не мог больше терпеть, он мне подмигивал, а я улучал минутку, когда тётя Полли отвернется, и давал ему напиться вволю. Так–то оно лучше стало — я смотрел во все глаза, и стоило Тому подмигнуть — я его тут же поил. Доктор сказал, что для Тома вода сейчас — яд, но я–то знаю: когда весь горишь от скарлатины, тебе уже всё равно.
Том лежал две недели, и было ему очень худо. И вот однажды ночью он начал слабеть, и слабел очень быстро. Ему становилось хуже и хуже, он был без памяти, да всё бредил, бредил, и с головой выдал наш заговор, но тётя Полли себя не помнила от горя и совсем его не слушала, а только сидела над ним, и целовала его, и плакала, и смачивала ему лицо влажной тряпочкой, и говорила, что не вынесет, коли он умрёт, и как она его любит, и жить без него не может, и что без него станет пусто и одиноко. Она называла Тома всякими ласковыми словами, что приходили в голову, и просила, чтоб он посмотрел на неё и сказал, что узнаёт, а Том не мог. А когда он стал шарить вокруг себя рукой, и наткнулся на тётю Полли, и погладил её по щеке, и сказал: «Это ты, старина Гек!» — она стала сама не своя от горя и так плакала и причитала, что я не выдержал и отвернулся. А утром пришел доктор, посмотрел на Тома и говорит тихо так, ласково: «Что Господь ни делает — всё к лучшему, мы не должны роптать». А тётя Полли… нет, не могу дальше рассказывать — на неё смотреть было больно до слёз. Доктор подал знак, и вошел священник, и начал молиться, а мы все стояли молча у кровати и ждали, а тётя Полли плакала. Том лежал тихо–тихо, с закрытыми глазами. Потом открыл глаза, но, казалось, ничего вокруг не видел — просто взгляд блуждал по сторонам, а потом остановился на мне. И тут один глаз закрылся, а второй как начал жмуриться, щуриться, дергаться, и вот, наконец, у Тома получилось — он подмигнул, хоть и совсем криво! Я бегом к ведру с холодной водой, говорю: «Держите его!» — а сам подношу Тому кружку к губам. Том начал пить жадно–жадно — первый раз за весь день и всю ночь удалось его напоить как следует. Доктор сказал: «Бедный мальчик! Теперь давайте ему всё, что он захочет, — ему уже ничего не повредит».
А вышло по–другому. Вода спасла ему жизнь. С той самой минуты Том начал выздоравливать, и через пять дней уже мог сидеть, а ещё через пять — ходил по комнате. Тётя Полли так радовалась и благодарила судьбу, что даже сказала мне по секрету: хорошо бы Том сейчас напроказничал, а она бы его простила. А ещё сказала, что не знала раньше, как он ей дорог, и поняла по–настоящему только сейчас, когда чуть не потеряла его. А ещё, что всё к лучшему, что она получила хороший урок и теперь будет с Томом поласковей, что бы он ни натворил. И ещё сказала, что, знай мы, как тяжело терять дорогого человека, то ни единым словом не обижали бы наших близких.
Глава 4
Когда Том болел, в первую неделю ему было не так уж и плохо, потом сделалось и впрямь худо, ну а после он пошёл на поправку, так что только середина болезни для него пропала зря. А всё остальное время он занимался заговором: вначале всё обдумывал, чтобы мы с Джимом могли закончить дело, если он умрёт, — это было бы для Тома лучше всякого памятника, а когда выздоравливал, хотел быть во главе. Как только я пришёл за ним ухаживать, он тотчас послал меня к мистеру Бакстеру, начальнику типографии, раздобыть шрифты и попросить, чтобы Тома научили набирать. Мистер Бакстер — очень известный человек в городе, все его уважают. Под началом у него мистер Дэй и ученик. Ни одно благотворительное дело без мистера Бакстера не обходится, и старается он как может — ведь на нём держится вся церковь. По воскресеньям он собирает пожертвования, у всех на глазах, открыто, ходит с тарелкой, а когда закончит, ставит ее на стол — так, чтобы все видели, сколько собрали, и никогда не шарит в ней, как старый Пакстон. А ещё мистер Бакстер — Внутренний страж масонов, Внешний страж Общества взаимопомощи, важное лицо в Обществе врагов бутылки, и в «Дочерях Ревекки», и в «Царских дочерях», и Великий хранитель рыцарей нравственности, и Великий маршал Ордена добрых тамплиеров, и священных одеяний у него видимо–невидимо, а если где какое шествие, он всегда идёт со знаменем, или со шпагой, или несёт Библию на подносе, а вид у него такой важный, степенный — и при этом не получает ни цента. Словом, хороший человек, лучше не бывает.