Это потом… Потом… После Мойдодыра все прояснилось. Что колхоз распустил нарочно, за задумкой, что с голоду у них в селе никто – никто! – не умер. Не было голода. Некому же было голодать! Смерть пришла, а нас нет…
Сам Ной сбежал последним. Ему не до Каси было совсем.
Но Дору свою – нашел. Потому что – любовь. Потому что в Доре все дело было. В Доре, а не в Касе.
Кася спешит. Хочет захлебнуться, но цедит. Внутри – плотина. Если прорвется, то кто что поймет? «А надо, чтобы поняли?» – думает Надя.
Надо.
Ной как зеркало, разбитое на кусочки. В каждом кусочке – Кася. И ртуть. Его не собрать, это зеркало. Оно убьет раньше, чем сложится. Как убило Касю.
Да. Ною-председателю было тридцать два. Хлопчик. Вьюноша. Товарищ, конечно. Плюс гражданин. А Касе – она с двадцать шестого – четыре. В тридцатом году – четыре. Почти пять. Она все помнит. Как глянула на него в первый раз. Как обмерла. Как зарок дала – расти над своими показателями в два раза быстрее нормы. Как загадала: «Пусть не умрет от старости. Пусть дождется».
В Касины четыре Ной был старый. В Касины шесть – помолодел. Прям жених стал. «Я тебя заберу. В память про батю твоего, ага?» – подмигивал. Выпихивал. На подводу подсаживал. Сам! Сам! На вокзал вез. И Кася сделала вид, что укачалась, закашлялась, зачихалась, а он рубахой своей всё сопли вытирал, вытирал. Посмеивался: «Ты, главное дело, про зарядку не забудь! Тренируйся и закаляйся!»
«Как батя?» – шептала Кася. Или не шептала? Кричала прямо в ухо ему. А в ухе – волосы. Черные черви. Лес. Огромное ухо. Кася могла бы поместиться в нем вся.
А он – брехун! Брехун! Брехун проклятый. Колбаса!
Нет, колбаса – это уже потом. Это уже когда детдом под Москвой. Когда изобилие и большие магазины. «Колбаса краковская». Кася специально ходила это читать. Краковская! Из колбасы ей улыбался Ной. Свинина! Говядина! И свиная грудинка! Ной…
Ой, не надо… Они вообще могут улыбаться из любого говна! Это безобразие, конечно, надо себе запрещать «как отраву для человеческого желудка». Но Кася не есть ходила! А на свидание. Ну?! Скажи что-нибудь…
Дети, ответьте Касе!
Дети…
Потом выяснилось, что у него были дети. Да! Он родил себе детей с этой проклятой Дорой, не признававшей зарегистрированных браков. Он выпихнул Касю и родил себе детей: мальчика и девочку. Не мог подождать!
И он никогда не искал ее. И не собирался.
А Миша – нашел. Приезжал. На поезде! Из самого Ленинграда! С билетом! Назывался старшим братом. Касю не жалел. Ни в коем случае. Ездил для турника. Чтобы быть готовым к труду и обороне. Встать в строй, влиться в ряды. Если честно, переподтянуть Касю хотел. Но куда ему было до Каси. Поэт…
Краковский! Кася всплескивает руками. Сердится. Вдруг приседает: десять, одиннадцать, двенадцать… сорок пять. Дыхание не сбивается. Кася – тренированная старуха.
Краковский! Нет, ну кому нужна такая фамилия, чтобы даже Миша (глист же, глист и заморыш!) через запрос от комсомольской организации – де, хотим собрать воспоминания о солдатах революции, воевавших в отряде Котовского… (Кася молчит, но плакать не будет! Ей некогда сейчас. Ей надо быстрее – до сути. Но ведьмак-леший, дух домовой водит… Прячет. Запугивает временем, которого Кася никогда не боялась. Нет…)
…Зачем такая фамилия, чтобы даже Миша мог его найти?
Нет. Анархист в этой стране должен быть Ивановым.
* * *
Все подружки – по парам. Это из песни. Уборщица тетьМаша с Надиной работы пела. Все институты мыла и пела. В каждом кабинете был институт. Раньше в целом здании – один. Экономики социализма. А теперь в каждом кабинете – разные. Стол, стул и институт. Одно время соревновались в названиях. Вы нам – «мирового рынка и проблем анализа», мы вам – «технологий, стратегий и бизнеса», вы нам – «ценностей переходного периода», мы вам – «механизмов и регуляторной политики». А песня была одна: «Все подружки по парам в тишине разбрелися, только я в этот вечер засиделась одна…»
ТетьМаша – одна. А Надя – нет. Надя как раз по парам.
И Мариша. И Наталья Борисовна. Все.
Вернулись из больницы (какое домой? Какое? Надин дом – тут. Здесь. Как правильно?), Мариша сразу стала посуду мыть.